Авианосцы адмирала Колчака
Шрифт:
— Балтийцы отчаянные, у них может выгореть.
— А мы? Вряд ли кто доберется до эсминца.
— Наверно. А что ты предлагаешь? Уйти в леса и присоединиться к уголовникам? Прислуживать американцам? Или голодать. Зимой тут до людоедства доходит.
— Да, не курорт. Но давай смотреть правде в глаза. — Прош Прошьян пристроил «трехлинейку» между колен и обнял ее, как женщину. — Яша-джан, к утру мы умрем. Не так страшно помирать… Но ради чего?
Свердлов снял стекла в облезлой оправе и тщательно протер их.
— Хотелось, конечно, другого. Идеалов, светлого будущего, а не сентябрьской сырости
— Стало быть, из-за России? То есть все наши мучения, революция, ссылка на Сахалин — просто из-за страны, где мы даже не коренной нации.
— Да, Прош. И не нужно причитать. Никто не гнал нас взашей с насиженных мест. Я остался бы аптекарем в Нижнем Новгороде, продавая касторку и пиявки. Ты юрист? Покорял бы красноречием присяжных заседателей и уездных барышень. Но нам не хватило такой жизни. Размечтались, чтобы эта чертова огромная страна и ее бестолковый народ жили чуть лучше.
— Знаешь, Яков, среди левых я не чувствовал себя чужим, инородцем. Вот уж где социалистический интернационал. Поляки, латыши, грузины и русских немного есть. Слова «армян» или «жид» перестали быть бранными, даже особенными, просто названия наций, которые не имеют значения. А Россия — одна на всех.
— Она такая. Если бы мы уехали в Европу или Америку, то навсегда остались там просто армянином и евреем. Вот Троцкий — он из-за океана вернулся еще больше жидом, чем я его до эмиграции помнил. Россия переплавляет. Не только в ленивую пьяную массу, к которой относят всех здесь живущих. Мы с тобой в России тоже другие.
— Русская ленивая пьяная масса, о которой ты только что говорил, этого не оценит. Но я с тобой, Яша. Давай подумаем, куда остальных расставим.
Туповатая покорность капитана Стародорогина и его офицеров, а также угодливость Лейбы Троцкого, на хорошем английском рассказывавшего о верности американцам ссыльно-политического батальона, притупили бдительность заокеанских гостей. Поэтому малая русская революция в конце этой ночи стала для них крайне нежданной.
Начальником караула у ряда шлюпок стоял капрал Джон Томпсон, чернокожий здоровяк из южных Штатов с неизменной туповатой улыбкой на широком добродушном лице. На испанской войне, где довелось выслужиться в капралы, он и убивал так — с улыбкой и по-доброму, не терзая ни других, ни себя. Поэтому, когда услышал топот множества ног, не всполошился, а нехотя обернулся. И столкнулся взглядом с коротышем, бежавшим к нему с трехлинейной винтовкой наперевес.
Запишись Троцкий в число нападавших на охрану, он не удивился бы негру — в США он даже привык к ним. Но для Свердлова лицо, в ночном полумраке цвета ваксы и с блестящей полоской зубов, показалось дьявольским. Он на полсекунды промедлил, позволив капралу выдернуть «кольт» из кобуры.
Трехгранный штык вонзился прямо в ухмылку по самый дульный срез, ствол выбил передние зубы капрала. Последним судорожным движением тот нажал на спуск. От выстрела всполошился пулеметчик, над которым завис Прошьян. Со смачным хрустом и выкриком «На-а-а!» армянин насадил его на острие и приколол к земле, как заморскую бабочку. Потом выдернул винтовку, щелкнул затвором и навел ее на выбегающие из ближайшего барака полуодетые фигуры. Расстреляв единственную обойму, эсер ухватился за пулемет. Пальба на берегу отвлекла от шлюпок, в темноте обогнувших мол.
— Быстрее! Ради бога, быстрее!
— Сами бы сели на весла, ваше благородие, — огрызнулся Дыбенко, и без того налегавший на рукоять, словно за шлюпкой гнался черт. Первая лодка уже ткнулась в трапик, из нее на борт шмыгнули фигуры в солдатских шинелях, растекаясь по палубе, постам и кубрику. Только вместо «ура» эти солдаты негромко крикнули: «Полундра!»
Отдельные щелчки выстрелов на берегу превратились в грохот перестрелки, главную ноту которому задал пулемет «Люис», подхваченный Прошьяном. Поэтому вряд ли кто обратил внимание на лязг якорных цепей и плеск тел, падающих за борт.
— Железняк! У тебя зрение лучше. Хоть одна лодка плывет к нам?
Матрос долго всматривался в ночную темень, разрываемую вспышками с берега.
— Нет, Федор Федорович. И пальба стихает.
Раскольников снял фуражку:
— Земля вам пухом, товарищи. Давайте малый вперед.
Наутро генерал МакГоверн лично осмотрел место бойни возле береговой полосы, где солдаты в нелепых шинелях валялись вперемешку с американцами.
— Я решительно отказываюсь их понимать, Олбрайт. Какого черта?
— Русские, сэр. Здешние земля и климат делают их душевнобольными.
Майор показал на одного из них, который и в смерти не выпустил винтовку. Даже очки не потерял. Русский лежал рядом с капралом Томпсоном, а трехгранный штык на две ладони вышел из затылка чернокожего.
— Их ненависть переходит границы здравого смысла, — заключил генерал. Тут взгляд его упал на другого русского из политических изгоев, тоже в шинели, круглых очках и с бородкой, который визгливо втолковывал флотскому офицеру, что ничего не знал о коварном замысле товарищей и оттого не предупредил. — Верить им нельзя. Повесить мерзавца.
МакГоверн не стал переносить время отплытия, несмотря на переполох от бесследного исчезновения одного из эсминцев. Конвой направился к проливу Лаперуза, обогнул мыс Крильон и углубился в Татарский пролив, к утру следующего дня напоровшись на отряд крейсеров.
Адмирал выдал сочное ругательство. Они не могли добраться сюда из Владивостока, предупрежденные беглецами на угнанном эсминце. Значит, подобострастный капитан Стародорогин — тоже предатель, раз сообщил…
Генерал куснул кулак до крови. У Владивостока силы были неравны, поэтому русские ограничились расстрелом с дистанции и нападением на транспорты. Но сейчас минус два линкора, крейсеров всего три, эсминцы. Размышления командующего прервал тревожный голос вахтенного офицера:
— «Теннеси» атакован подводной лодкой, сэр. Принимает воду!
— Гот дэмед!
Главный и морской начальники встретились взглядами. МакГоверн горестно кивнул.
— Передать по конвою! Поворот на юг!
Цепочка кораблей легла на курс к Оминато.
Майор Олбрайт, по непонятному капризу генерала оставленный за главного на Корсаковском посту, проклял и каприз, и генерала, и русских, и день, когда появился на свет. Через полтора месяца доели последнюю лошадь. Полтораста человек погибло от набегов каторжан, не менее половины больны, все искусаны гнусом, от которого нет спасения.