Автобиографическая проза
Шрифт:
__________
От Зеленого и «тасует», а отчасти и от маминой горничной Маши Красновой, все ронявшей из рук: подносы, сервизы, графины — и даже целых судаков под соусами! ничего не умевшей держать в руках, кроме карт, я к семи годам пристрастилась к картам — до страсти. Не к игре, — к ним самим: ко всем этим безногим и двуголовым, безногим и одноруким, но обратно-головым, и обратно-руким, самим себе — обратным, самим от себя отворотным, самим себе изножным и самим с собою незнакомым высокопоставленным лицам без местожительства, но с целым подданством одномастных троек и четверок. Что тут было в них, или, как Ася — ими играть, когда они сами играли, сами и были — игра: самих с собою и самих в себя. Это было целое живое нечеловеческое по-поясное племя, страшно-властное и не совсем доброе, бездетное и бездедное, не живущее нигде, как на столе или за щитком ладони, но тогда и зато — с какой силой! Что в дюжине — двенадцать яиц, этому меня учили — годы,
Пиковый туз у Маши был удар, и удар — был, удар занесенным черным вверх глядящим сердцем конца алебарды — в сердце. Пиковый туз был — Черт! И когда та же Маша, сняв положенные мне, бубновой, ибо незамужней, даме нб сердце карты и открывши последнюю, сердечную, сама пугалась: «Ай-ай-ай, Мусенька, плохое твое дело, а под самым низом-то — удар! Ну, ничего, может, еще никто не помрет — да кому и помирать? Дедушка — померли, старого больше у нас никого — значит, мамаша заругает или опять с Густыванной подерешься», — я, со всем превосходством знания, со всей непоколебимостью тайны: «Это не удар, — а — секрет». Удар был — привет. Удар по мне привета. Удар по мне радости и страха: любви. Так я, несколько лет спустя, в генуэзском Нерви, нечаянно завидев из окна гостиницы «Beau-Rivag» и направляющегося к ней: в ней заточенным нам с Асей — революционера «Тигра», испугалась от радости — так, что швейцарская бабушка, испуганно: «Mais, qu'as-tu donc? Tu es toute blanche! Mais, qu'as-tu donc vu?». [23] Я, внутри рта: «Lui». [24]
23
Но что с тобой? Ты совсем бледная! Да что с тобой? (фр.)·
24
Это Он (фр.).
Да, туз был — Lui. Он, сгустившийся до черноты и сократившийся до клинка. Он, собравшийся в удар, как тигр — в прыжок. Позже и этого стало много, позже удар с сердца, на котором лежал, перешел — в сердце. Изнутри меня — шел, толкая — на все дела.
Но был у меня, кроме пикового туза, еще один карточный Он, и на этот раз не от русской Маши, а от дерптской Августы Ивановны, непосредственно с его баронской родины, и уже не гадание, а игра, общеизвестная детская игра с немножко фамильярным названием «Der schwarze Peter». [25]
25
«Черный Петер» (нем.).
Игра состояла в том, чтобы сбыть другому с рук пикового валета: Шварцего Петера, как в старину соседу — горячку, а еще и нынче — насморк: передать: наградив, избавиться. Сначала, когда карт и играющих было много, никакой игры, собственно, не было, вся она сводилась к круговой манипуляции карточным веером — и Петером, но когда, в постепенности судьбы и случая, стол от играющих и играющие от Черного Петера — очищались, и оставалось — двое, — о, тогда игра только и начиналась, ибо тогда все дело было в лице, в степени твердокаменности его. Прежде всего, это была дисциплина дыхания: не дрогнув вынести каждое решение — и перерешение — то схватывающей, то спохватывающейся, и вновь промахивающейся, и вновь опоминающейся партнеровой руки. Дело берущего было — не взять, дающего — сдать. Берущего — почуять, дающего — сбыть, сбить другого с верного чутья, внушить всем своим изолгавшимся существом — другое: что черное — красное, а красное — черное: Шварцего Петера держать с невинностью шестерки бубен.
О, какая чудесная, магическая, бестелесная игра: души — с душою, руки — с рукою, лица — с лицом, всего — только не карты с картой. И, конечно, в этой игре я, с младенчества воспитанная глотать раскаленные угли тайны, в этой игре мастером была — я.
Не буду говорить то, чего не было, ибо вся цель и ценность этих записей в их тождественности бывшему, в тождестве того, признаюсь, странного, но бывшего ребенка — самому себе. Просто было бы сказать и естественно было бы мне поверить, что я моего Черного Петера соседу совсем
Но так же трудно, если не еще трудней, как не просиять лицом от Шварцего Петера, было не потемнеть лицом, когда в руке, вместо наверного его — вдруг — шестерка бубен, пара к уже имеющейся, уводящая меня из игры и Черным Петером оставляющая — другого. И плясать вокруг шварце-петринской Августы Ивановны с преступными, издевательскими, предательскими криками: «Schwarze Peter! Schwarze Peter!» — было, может быть, еще большим геройством (или усладой), чем каменным, а затем и дерущимся столбом стоять среди беснующихся «победителей».
Может быть, я эту игру рассказала слишком бестелесно? Но что тут было рассказывать! Ведь действия не было, вся игра была внутри. Были только жесты рук, жест сбрасываемой карты, важной только, как пара: тем, что ее можно было сбросить. Без козырей, без ставок, без взяток, без (самоценности) королей, дам, валетов, — карт, с колодой, состоящей только из одной карты: него! — которого нужно было сбыть. Игра не взять хотящая, а отдать. В этой игре, по ее бесплотности и страшности, действительно было что-то адово, аидово. Убегание рук от врага. Так друг другу, в аду, смеясь и трясясь, сбывают горящий уголь.
Смысл этой игры — глубок. Все карты — парные, он один-один, ибо его пара до игры — сброшена. Всякая карта должна найти свою пару и с ней уйти, просто — сойти со сцены, как красавица или авантюристка, выходящая замуж, — со стола всех еще возможностей, всеможности, единоличных и, может быть, исторических судеб — в тихую, никому уже не любопытную, не нужную и не страшную стопу отыгранных — парных карт. Предоставляя ему — весь стол, его — своей единственности.
Еще одним видом моего интимного общения с Петером была игра «Черт-черт, поиграй да отдай!», игра — только от слова «поиграй», ему — игра, а вовсе не просителю, заветную вещь которого: папины — очки, мамино — кольцо, мой — перочинный нож, он — заиграл. «Никак не иначе, как черт занес! Привяжи, Мусенька, платочек к стуловой ножке и три раза, да так — без сердца, ласково: „Черт-черт, поиграй да отдай, черт-черт, поиграй да отдай…“»
Стянутый узлом платок концами торчал, как два рога, малолетняя же просительница сомнамбулически шлялась по огромной, явно пустой зале, ничего не ища и во всем положась и только приговаривая: «Черт-черт, поиграй да отдай… Черт-черт…» И — отдавал, как рукой подавал: с чистого подзеркальника, где только что и столько безнадежных и очевидных раз не было ничего, или просто случайно руку в карман — там! Не говоря уже о том, что папе пропажу он возвращал непосредственно на нос, а маме — на палец, непременно на тот.
Но почему же Черт не отдавал, когда потеряно было на улице? А ноги не было, чтобы привязать! Не к фонарному же столбу! Другие привязывали куда попало (и, о, ужас! Ася однажды, заторопясь, даже к козьей ножке биде!), у меня же было мое заветное место, заветное кресло… но не надо про кресло, ибо все предметы нашего трехпрудного дома — заводят далёко!
С водворением в доме парижанки Альфонсины Дижон «Черт-черт, поиграй» удлинился на целый католический вежливый отросток: «Saint-Antoine de Padoue, trouvez-moi ce que j'ai perdu», [26] что в контексте давало нечто нехорошее, ибо после третьего черта, без запятой и даже без глотательного движения, как припаянный: «Saint-Antoine de Padoue…» И мои вещи находил, конечно, Черт, а не Антоний. (Няня, с подозрением: «Ан-то-он? Свя-то-ой? На то и французинка, чтоб в такое дело святого мешать!») И до сих пор не произношу твоего святого, Антоний Падуанский, имени, без того, чтобы сразу в глазах: торчок бесовского платка, а в ушах — собственное, такое успокоительное, такое успокоенное — точно уже все нашла, что когда-либо еще потеряю! — воркование: «Черт-черт, поиграй да отдай, черт-черт…»
26
Святой Антоний Падуанский, отыщи мне то, что я потеряла (фр.)