Автобиография
Шрифт:
Такова история этого эпизода двадцативосьмилетней давности, после которого я умирал со стыда в течение первого года или двух всякий раз, как он приходил мне на память.
И вот теперь я беру в руки эту речь и изучаю ее. Как я уже сказал, она пришла мне по почте сегодня утром из Бостона. Я прочел ее дважды, и если только я не идиот, в ней нет ни единого изъяна, от первого слова и до последнего. Она вполне качественна. Она умна и изящна, она насыщена юмором. В ней нигде нет намека на грубость или вульгарность. Что было не так с той аудиторией? Поразительно, невероятно, что они не покатывались от хохота, и эти божества – громче всех. Может, причина была во мне? Может, я утратил мужество, когда увидел прямо перед собой тех великих людей, которых собирался описывать в такой странной манере? Если дело в этом, если я выказал нерешительность, это может объяснять провал, ибо невозможно успешно смешить, если показываешь, что боишься этого. Что ж, я не могу этого объяснить, но если бы сейчас передо мной, на сцене «Карнеги-холла», вновь оказались те любимые и почитаемые бессмертные литературные боги, я бы взял ту же самую старую речь, произнес бы ее, слово в слово, и растопил их лед, так что они бы растеклись по всей сцене. О, изъян, вероятно, был во мне, а отнюдь не в речи.
Весь Бостон содрогался несколько дней. Все увеселения,
93
Бостонская бойня – уличная стычка, произошедшая 5 марта 1770 г. в Бостоне, столице провинции Массачусетс-Бей, между горожанами и английскими солдатами. Население города было недовольно колониальной налоговой политикой со стороны метрополии, а также тем, что большая часть колониальных чиновников назначалась королем. Бостонская бойня стала одним из кульминационных моментов противостояния Британии и ее североамериканских колоний. Она послужила сигналом к столь же легендарному бостонскому чаепитию, а впоследствии и к Войне за независимость США.
94
Бернс, Энтони – беглый раб, судебный процесс над которым в Бостоне всколыхнул общественное сочувствие.
12 января 1906 года
Разговор о семидесятилетнем юбилее мистера Уиттьера напомнил мне о моем собственном семидесятилетии – оно наступило 30 ноября, но полковник Харви не мог праздновать его в тот день, потому что эта дата уже была зарезервирована президентом для празднования Дня благодарения, торжества, которое зародилось в Новой Англии два или три века назад, когда тогдашние люди осознали, что им действительно есть за что быть благодарными – ежегодно, не чаще, – коль скоро в течение предыдущих двенадцати месяцев они преуспели в истреблении своих соседей индейцев, вместо того чтобы самим оказаться истребленными. День благодарения стал привычкой по той причине, что с течением времени и наслоением лет пришло осознание, что уничтожение перестало быть взаимным и происходит только со стороны белого человека, стало быть, со стороны Бога, а значит, надлежит благодарить Бога, продолжая ежегодные восхваления. Первоначальная причина возникновения Дня благодарения давным-давно перестала существовать – индейцы давным-давно благополучно и полностью истреблены, и счет закрыт Небесами с получением надлежащих благодарностей. Но по старой привычке День благодарения остался с нами, и президент Соединенных Штатов, а также губернаторы тех нескольких штатов и территорий, поставили себе задачей каждый год в ноябре рекламировать что-то, за что следует быть благодарным, а затем облекать эти благодарности в несколько звонких и почтительных фраз, в форме воззвания, которое зачитывается со всех трибун в этой стране, национальная совесть одним взмахом протирается дочиста, и грех возобновляется на прежнем месте.
На беду, мой день рождения пришелся на День благодарения, и это стало огромным неудобством для полковника Харви, который сделал большие приготовления к предстоящему банкету в мою честь, чтобы отпраздновать факт, знаменующий мой семидесятый побег от виселицы, согласно его представлениям. Факт, к которому он отнесся с благосклонностью и над которым размышляет с удовольствием, потому что он мой издатель и коммерчески заинтересованное лицо. Он отправился в Вашингтон, чтобы попытаться уговорить президента выбрать другой день для национального благодарения, и я снабдил его для этого аргументами, которые счел бесспорными и убедительными, аргументами, которые должны склонить президента отложить празднование Дня благодарения на целый год. Отложить на том основании, что за предыдущие двенадцать месяцев не произошло ничего особенного, за исключением нескольких грязных и непростительных войн и обычных, ежегодно учиняемых бельгийским королем Леопольдом массовых убийств и грабежей в Конго, наряду с разоблачениями в сфере страхования в Нью-Йорке. Что, по-видимому, с непреложностью свидетельствует: если и остался честный человек в Соединенных Штатах, то всего один, и мы хотим отметить его семидесятилетие. Но полковник вернулся несолоно хлебавши и перенес празднование моего дня рождения на 5 декабря.
На праздновании этого семидесятилетия я провел время вдвое лучше, чем двадцать восемь лет назад на праздновании семидесятилетия мистера Уиттьера. В речи, которую я произнес, содержалось много фактов. Я надеялся, что все на девяносто пять процентов скинут со счетов эти факты, и, вероятно, именно так и произошло. Это меня не тревожит, я привык к тому, что мои заявления в расчет не принимаются. Начало этому положила моя мать еще до того, как мне исполнилось семь лет. Тем не менее на протяжении моей жизни излагаемые мною факты имели в своей основе правду, и, таким образом, они не были вовсе бесполезны. Всякий человек, который знает меня, знает, как сделать надлежащую поправку к моим высказываниям, и, стало быть, знает, как добраться до зерна истины любого излагаемого мною факта и извлечь его из пустой породы. Моя мать владела этим искусством. Когда мне было лет семь, или восемь, или двенадцать – не помню точно, – один наш сосед спросил ее: «Вы когда-нибудь верите чему-нибудь из того, что говорит этот мальчик?» Моя мать ответила: «Он неиссякаемый источник правды, но невозможно принести целый источник в одном ведре. – И прибавила: – Я знаю, как извлечь его среднеарифметическое, поэтому он никогда не вводит меня в заблуждение. Я отношу тридцать процентов из того, что он говорит, на приукрашивание, а оставшееся – это совершенная и бесценная правда, без единого изъяна».
А теперь, как бы сделать
Так вот, тем вечером, после заседания клуба, о котором я говорил, Джордж, наш цветной дворецкий, подошел ко мне почти перед концом ужина, и я заметил, что он бледен. Обычно цвет его лица отчетливо черный и очень красивый, но сейчас это лицо приобрело оттенок старого янтаря. Он сказал:
– Мистер Клеменс, что нам делать? В доме нет ни единой сигары, кроме тех старых, дешевых, марки «Вилинг». Но их не может курить никто, кроме вас. Они убивают на расстоянии тридцать ярдов. Звонить и заказывать слишком поздно – мы не успеем получить никаких сигар из города. Что нам делать? Не лучше ли всего ничего не говорить и сделать вид, что мы не подумали о сигарах?
– Нет, – сказал я, – это будет нечестно. Принеси эти, дешевые.
Что он и сделал.
Я как раз недавно наткнулся на эти дешевые сигары – несколько дней или неделю назад. Я не видел их годами. Когда я был начинающим лоцманом на Миссисипи, в конце пятидесятых, то имел к ним большое пристрастие, потому что они были не только – на мой взгляд – превосходными, но их можно было набрать целую корзину всего за цент или, может, за десятицентовик – в те времена там не пользовались центами. Поэтому, когда я увидел их рекламу в Хартфорде, то сразу послал за тысячей. Мне их выслали в сильно потрепанных, сомнительного вида старых квадратных коробках из клееного картона, по двести штук в коробке. Джордж принес коробку, помятую со всех сторон и на вид – хуже некуда, и начал всех обходить. До того момента разговор шел блестящий и оживленный – но тут на компанию будто спустился ледяной холод. То есть не то чтобы сразу на всех, холод сковывал каждого мужчину, как только он брал в руки сигару и начинал вертеть – тут-то, посреди разговора, его фраза обрывалась на полуслове. То же самое происходило вокруг всего стола, и к тому времени, когда Джордж завершил свое преступление, во всей комнате воцарилось мрачное и торжественное молчание.
Мужчины начали раскуривать сигары. Преподобный доктор Паркер был первым, кто раскурил свою, сделал три или четыре героические затяжки, после чего сдался. Он поднялся, обронив, что долг призывает его к одру умирающего прихожанина – что, как я знал, было ложью, потому что, будь это правдой, он ушел бы раньше, – и двинулся к выходу. Следующим был преподобный доктор Бертон. Он сделал только одну затяжку и последовал за Паркером, представив какой-то предлог. По тону его голоса было ясно, что он не особенно задумывался над предлогом и раздосадован на Паркера за то, что тот успел ввернуть про умирающего. Преподобный доктор Твичелл последовал за ними под хорошим, добротным предлогом – совершенно неправдоподобным, да он и не рассчитывал, что кто-то найдет там правдоподобие, но Твичелл всегда более или менее честен, до сего дня, и ему ничего не стоило сказать, что он должен успеть на полуночный поезд до Бостона. Бостон было первым названием, которое пришло ему в голову, – он мог бы с тем же успехом сказать «Иерусалим», если бы о нем подумал.
Было всего без четверти одиннадцать, когда они начали расточать эти отговорки. Без десяти одиннадцать все эти люди уже покинули дом и, без сомнения, молились, чтобы на их отговорку посмотрели сквозь пальцы, учитывая обстоятельства. Когда никого не осталось, кроме меня и Джорджа – я был бодр и неунывающ, – у меня не было ни угрызений совести, ни сожалений какого-либо рода, но Джордж потерял дар речи, потому что стоял на страже чести и репутации семьи превыше своих собственных и терзался стыдом, что на семью легло пятно позора. Я велел ему идти спать и постараться хорошенько выспаться. Сам я тоже пошел спать. Утром, за завтраком, когда Джордж забирал чашку кофе из руки миссис Клеменс, я видел, как чашка дрожит в его руке. По этому признаку я понял, что у него что-то на уме. Он принес чашку мне и спросил внушительно: