Автобиография
Шрифт:
Утром, когда я проснулся, оказалось, что мне приснился сон, который был настолько живым и ярким, так похожим на действительность, что ввел меня в заблуждение и я подумал, что дело происходило в реальности. В этом сне я видел мертвого Генри. Он лежал в металлическом гробу, одетый в костюм из моего гардероба, и на груди у него был огромный букет цветов, главным образом белых роз, с красной розой в центре. Гроб стоял на двух стульях. Я оделся и двинулся к той двери, думая, что войду туда и посмотрю, но передумал. Я подумал, что пока еще не смогу вынести встречи с матерью, лучше подожду немного и подготовлюсь к этому тяжелому испытанию. Дом находился на Локаст-стрит, чуть дальше тринадцатого номера, и я прошел до номера четырнадцатого и в середину квартала за ним, прежде чем меня вдруг осенило, что во всем этом не было ничего реального, это был всего лишь сон. Я до сих пор могу ощутить что-то вроде благодарной волны радости, охватившей меня в тот момент, и до сих пор ощущаю остаток сомнения, смутное опасение, что, быть может, это все-таки было в реальности. Я вернулся в дом почти бегом, взлетел по лестнице, прыгая через две или три ступени, ринулся в гостиную – и опять обрадовался, потому что гроба там не было.
Мы совершили обычный, бедный событиями рейс в Новый Орлеан – нет, он не был бессобытийным, потому что именно по дороге туда я подрался с мистером Брауном [97] , в результате чего он потребовал, чтобы меня ссадили в Новом Орлеане.
97
См. «Старые времена на Миссисипи». – Примеч. авт.
98
Остров Шип – собирательное название двух барьерных островов у побережья Мексиканского залива в штате Миссисипи.
Я нашел Генри распростертым на матрасе на полу большого здания, вместе с тридцатью или сорока другими ошпаренными и ранеными людьми, и был немедленно проинформирован каким-то несдержанным человеком, что Генри наглотался пару, что его тело страшно обварено и что жить ему осталось совсем немного. Также мне поведали, что врачи и медсестры посвящают все свое внимание тем, кого еще можно спасти, что врачей и медсестер не хватает и что Генри и ему подобным, поскольку они считаются смертельно раненными, уделяется внимание лишь время от времени, когда выдается возможность, только после более срочных случаев. Но доктор Пейтон, прекрасный и великодушный старый врач с большим авторитетом в округе, проникся ко мне сочувствием, горячо занялся этим делом и примерно через неделю привел Генри в чувство. Доктор Пейтон никогда не брал на себя смелость делать предсказания, которые могли не сбыться, но как-то вечером, в одиннадцать часов, сказал мне, что Генри вне опасности и поправится, и добавил: «В полночь эти бедняги, лежащие повсюду, здесь и там, начнут и стенать, и бормотать, и жаловаться, и громко кричать, и если этот шум потревожит Генри, то это будет для него очень плохо; тогда попросите дежурного врача дать ему одну восьмую грана [99] морфия, но это следует делать только в том случае, если Генри проявит признаки тревожности».
99
Гран – 0,0648 г.
Ох, ладно, что там говорить. Дежурившие врачи – молодые ребята, едва окончившие медицинский колледж, – совершили ошибку: у них не было возможности отмерить одну восьмую грана морфия, поэтому они сделали это «на глазок» и дали ему огромную дозу, помещавшуюся на кончике ножа, и фатальные последствия вскоре стали очевидны. Кажется, он умер где-то на рассвете, я не помню точно. Его перенесли в мертвецкую, а я ушел на некоторое время в дом одного горожанина, чтобы немного поспать после накопившейся усталости, а тем временем что-то происходило. Гробы, запасенные для покойников, были из некрашеной белой сосны, но в этом случае несколько дам Мемфиса сделали пожертвования в размере шестидесяти долларов и купили металлический гроб, и когда я вернулся и вошел в мертвецкую, Генри лежал в этом металлическом ящике и был одет в костюм из моего гардероба. Он позаимствовал его раньше, не сказав мне во время нашего последнего недолгого пребывания в Сент-Луисе, и я тотчас узнал свой сон нескольконедельной давности, который в точности воспроизвелся в том, что касается деталей, – кажется, я не досчитался только одной, но она была немедленно добавлена, потому что как раз в этот момент в комнату вошла какая-то пожилая леди с большим букетом белых роз, в центре которого была красная роза, и положила этот букет Генри на грудь.
Я рассказал этот сон там, в клубе, в тот вечер, так же как сейчас рассказал вам.
15 января 1906 года
Преподобный доктор Бертон тряхнул своей благородной львиной шевелюрой и сказал:
– Когда это произошло?
– В июне 1858 года.
– С тех пор прошло порядочно лет. Вы рассказывали это с тех пор несколько раз?
– Да, изрядное количество раз.
– Сколько?
– Ну, я не помню точно сколько.
– Прикиньте, хотя бы в среднем. Сколько раз в году, по вашему мнению, вы рассказывали свой сон?
– Ну, я рассказывал его не меньше шести раз в год… возможно, чаще.
– Отлично, тогда с тех пор как эта история произошла, вы рассказали ее, скажем, раз семьдесят – восемьдесят?
– Да, по скромному подсчету.
– Так вот, Марк, весьма необычная вещь произошла со мной много лет назад. И я имел обыкновение рассказывать ее много раз – очень много раз, – каждый год, поскольку она была столь удивительна, что всякий раз изумляла слушателя, и всякий раз это изумление доставляло мне явное удовольствие. Я совершенно не подозревал, что благодаря повторениям эта история приобретала какие-то дополнительные подробности, пока однажды, после того как рассказывал ее уже в течение десяти – пятнадцати лет, меня осенило, что либо я старею и рассказываю медленнее, либо история стала длиннее, чем была. Марк, я прилежно и беспристрастно изучил эту историю и пришел к такому результату: обнаружил, что ее пропорции таковы – на одну часть факт, прямой факт, чистый и неразбавленный, золотой факт, а на двадцать четыре части – приукрашивание. Больше я никогда не рассказывал эту историю – был не способен рассказать ее снова, поскольку утратил доверие к ней, и, таким образом, удовольствие от рассказывания ушло, и ушло навсегда. Какую часть этой вашей истории составляет приукрашивание?
– Даже не знаю, – ответил я. – Не думаю, что какая-то ее часть приукрашивание. По-моему, все было так, как я рассказал.
– Хорошо, – сказал он, – тогда все в порядке, но я бы не стал ее больше рассказывать, потому что, если вы продолжите это делать, она наверняка будет набирать прикрас. Самое благоразумное – остановиться сейчас.
Это было очень много лет назад. И сейчас я впервые рассказываю эту историю с тех пор, как доктор Бертон нагнал на меня роковых сомнений на ее счет. Нет, я не считаю, что могу так сказать. Я не считаю, что когда-либо сомневался в том, что касается ярких подробностей того сна, ибо это моменты такой природы, что являются образами, а живые, яркие и отчетливые образы можно запомнить гораздо лучше, чем реплики или разрозненные факты. Хотя прошло так много лет с тех пор, как я рассказывал тот сон, я и сейчас вижу эти картинки так же ясно и отчетливо, как если бы они находились передо мной в этой комнате. Я рассказал не весь сон полностью. В нем было гораздо больше. Я имею в виду, что рассказал не все, что сбылось из этого сна. После эпизода в мертвецкой я могу упомянуть одну деталь, и вот в чем она состоит. Когда я прибыл с металлическим гробом в Сент-Луис, было около восьми часов утра, и я побежал к дому, где работал мой зять, надеясь найти его там, но не застал его, потому что, пока я шел к его конторе, он шел от дома к причалу. Когда я вернулся на борт, гроб уже забрали. Зять переправил его к себе домой. Я поспешил туда, и когда добрался, гроб как раз снимали с повозки, чтобы внести наверх. Я остановил этот процесс, не желая, чтобы мать видела лицо покойника, потому что одна его сторона была вытянута и искажена от воздействия опиума. Когда я поднялся наверх, там стояло два стула – расположенные так, чтобы принять на себя гроб, – точь-в-точь как я видел в своем сне, и если бы подошел двумя-тремя минутами позже, металлический гроб покоился бы на них, в точности как в моем сне несколькими неделями раньше.
Ну так вот Твичелл… но речь не о Твичелле. Я получил телефонограмму от его дочери, миссис Вуд, где говорится, что он в городе, придет к ней на обед и пробудет весь вечер.
Мне кажется, именно на том заседании, посвященном сновидениям, произошла та любопытная вещь. То есть она случилась не во время заседания, а произошла после, ночью. Нет, она вообще произошла не там. Она случилась в доме Джеймса Гудвина, отца преподобного Фрэнсиса Гудвина, а также основателя великой Коннектикутской компании взаимного страхования. Мистер Джеймс Гудвин в те времена, о которых я говорю, был старым человеком, но в свои молодые лета, когда имел обыкновение ездить на перекладных между Хартфордом и Спрингфилдом, у него зародилась мысль основать Компанию взаимного страхования. Он по подписке собрал небольшой капитал – достаточный для того, чтобы начать дело в скромном масштабе, – и раздал остальные акции людям, желавшим их принять (хотя таковых оказалось не слишком много). И вот он дожил до того, что эти акции поднялись в цене до двухсот пятидесяти и никто не желал продавать их ни по этой, ни по какой-либо другой цене. Он давно уже забыл, как ездил на перекладных, но не в этом дело. Он имел семь миллионов, и ему уже больше не требовалось зарабатывать себе на хлеб. Преподобный Фрэнк Гудвин, его сын, священнослужитель епископальной церкви, обладал многими достоинствами. Кроме того, он был архитектором. Он спроектировал и выстроил огромный гранитный особняк своего отца, и, я думаю, именно в этом особняке произошла в тот вечер та курьезная история. Однако точно не знаю. Нет, это случилось не там. Это произошло в собственном доме Фрэнсиса Гудвина, по соседству. Я не возражаю против того, чтобы сделать экскурс в автобиографии, – места хватит. Почему бы не сделать это, лишь бы в итоге были правильно расставлены все акценты. А дело было так. В доме у Фрэнка Гудвина имелась охранная сигнализация. Сигнальное устройство было установлено прямо у него над ухом, с левой стороны кровати. Он имел обыкновение перед отходом ко сну ставить на охрану весь дом – каждое окно и каждую дверь, – затем, в пять часов утра, кухарка спускалась из своей спальни, открывала кухонную дверь, и это запускало сирену над ухом у Гудвина. Так вот, поскольку это происходило каждое утро, неделя за неделей, Гудвин вскоре так к этому привык, что его это не тревожило. Иногда это частично пробуждало его ото сна, иногда, вероятно, вообще никак не влияло, но по укоренившейся привычке он протягивал свою левую руку и выключал сигнализацию. Этим движением он выключал сигнализацию по всему дому, не оставляя подключенным к ней ни одного окна или двери, с пяти часов утра и вплоть до того времени, когда надо было вновь включать сигнализацию на ночь.
Ночь, о которой я веду речь, была одной из тех гнетущих ноябрьских ночей в Новой Англии, ближе к концу месяца, когда пагубный новоанглийский климат устраивает в этом регионе встряску – в порядке эксперимента и дабы потренироваться на будущее, когда наступит надлежащее время, то есть декабрь. Что ж, когда мы покинули этот дом около полуночи, ветер завывал и снег мело тучами. Ночь была ненастная. Это было похоже на шторм в море – такой стоял гул и рев, и так бушевала метель. Это была совсем не подходящая ночь для взломщиков, и тем не менее они появились. В половине первого Гудвин лежал в постели, поставив дом на сигнализацию. И довольно скоро прибыли взломщики. Они явно прекрасно знали об охранной сигнализации, потому что, вместо того чтобы вламываться в кухню, пропилили себе дорогу, то есть выпилили здоровенную панель из кухонной двери и вошли, не потревожив сигнальное устройство. Они не спеша обошли весь дом, собрали всевозможные безделушки и побрякушки и все столовое серебро, снесли все это в кухню, уложили в мешки, после чего собрали себе роскошный ужин, с шампанским, бургундским и т. п., и также не торопясь, съели этот ужин. Затем, когда они собрались уходить – скажем, в три часа утра, – шампанское и бургундское возымели свое действие, и воры на миг потеряли бдительность, но одного мига было достаточно. В этот беспечный момент грабитель отпер и открыл кухонную дверь, и, конечно же, сигнализация сработала. Преподобный мистер Гудвин протянул левую руку, выключил ее и продолжил мирно спать, но взломщики выскочили из дома, побросав все награбленное добро. Охранная сигнализация вещь полезная, если знаешь, как ею пользоваться.
Когда преподобный мистер Гудвин заканчивал особняк для своего отца, я как-то раз проходил мимо. Я подумал, что зайду и посмотрю, как продвигается строительство, и в первой комнате, в которую вошел, обнаружил мистера Гудвина и обойщика. Затем мистер Гудвин поведал мне любопытную историю: «Эта комната ждет довольно долгое время. Это моррисовские обои [100] , и их не хватило. Вы увидите, вон там есть одно неоклеенное место, от потолка до середины стены. Я послал в Нью-Йорк и заказал еще обоев, но выполнить заказ не удалось. Я обратился в Филадельфию и в Бостон – с тем же самым результатом. Судя по всему, в Америке не осталось ни одного рулона этих обоев. Я написал в Лондон. Ответ пришел в тех же самых выражениях – мол, обои распроданы и ни одного ярда найти невозможно. Тогда я велел обойщику содрать обои, чтобы заменить их какими-то другими, и мне было очень жаль, потому что я предпочитал этот рисунок любому другому. Как раз в это время похожий на фермера человек остановился перед домом и прошел по тем узким мосткам, по которым только что прошли вы. Он увидел наверху надпись «Вход воспрещен» – надпись, которая не воспрепятствовала вашему проходу в дом, – но его она остановила. Я сказал: «Входите, входите». Он вошел, и, поскольку это была первая комната на его пути, он, естественно, окинул ее взглядом. Увидев обои, он заметил невзначай: «Мне знаком этот узор. У меня дома, на ферме в Гластонбери, есть рулон таких обоев». Уже очень скоро мы заключили с ним сделку относительно этого рулона, который лежал у него на ферме с незапамятных времен без всякого применения, – и теперь мы заканчиваем тот недоделанный кусок.
100
Моррисовские обои – обои, выполненные по рисункам художника У. Морриса (1834–1896) в его фирме по производству предметов декоративно-прикладного искусства «Моррис, Маршалл, Фолкнер и Ко». – Примеч. науч. ред.