Автобиография
Шрифт:
Впрочем, я перепутал. Орион приехал в Ганнибал только два или три года спустя после смерти отца. Он оставался в Сент-Луисе. В то время он был учеником печатника и зарабатывал деньги. Из этих денег он поддерживал мать и брата Генри, который был двумя годами меня младше. Наша сестра Памела участвовала в этой помощи, давая уроки игры на фортепьяно. Так мы выживали, но это было очень трудное положение. Я не был бременем, потому что после смерти отца меня забрали из школы и отдали в контору ганнибалской газеты «Курьер» учеником печатника, и мистер Эмент, редактор и владелец газеты, положил мне обычное вознаграждение ученика, иначе говоря – питание и одежду, но не деньги. Одежда состояла из двух костюмов в год, но одному из костюмов никогда не удавалось материализоваться, а другой костюм мне не покупался, пока держалась старая одежда мистера Эмента. Я был примерно вдвое меньше, чем мистер Эмент, соответственно его рубашки давали мне неприятное ощущение проживания в цирковом шатре, а штаны приходилось натягивать до ушей, чтобы они стали нормальной длины.
Кроме меня было еще два ученика. Одним был Уэллс Маккормик, семнадцати– или восемнадцатилетний великан. Когда он надевал одежду Эмента, она облегала его, как форма для свечи облегает свечу, – таким образом, он обычно пребывал в
У нас было мало разнообразия в смысле пищи за этим кухонным столом, да и по количеству ее было недостаточно. Поэтому мы, подмастерья, поддерживали в себе жизнь собственным искусством, а именно: почти каждую ночь прокрадывались в погреб через открытый нами потайной ход, таскали оттуда картошку, лук и прочее в таком роде и приносили в типографию, где спали на полу на соломенных тюфяках. Все это мы готовили на печи и были очень довольны. Уэллс обладал секретом приготовления картофеля, превосходным и чудесным и полностью его собственным. С тех пор я только раз видел картофель, приготовленный таким образом. Это было, когда Вильгельм II, германский император, повелевал моим присутствием на обеде в конце 1901 года. И когда эта картошка появилась на столе, она изумила меня до потери благоразумия и заставила совершить непростительный грех, прежде чем я успел обрести контроль над своими чувствами. Другими словами, я издал при виде этой картошки радостное и приветственное восклицание, адресуя свою реплику сидевшему рядом со мной императору, не дождавшись, пока он первым подаст голос. Я думаю, он честно старался сделать вид, будто не шокирован и не возмущен, хотя явно был – как и остальные полдюжины присутствовавших важных особ. Они все оцепенели, и никто не смог бы вымолвить ни слова, даже если бы постарался. Жуткое молчание продолжалось с полминуты и, конечно, тянулось бы и по сию пору, если бы император не нарушил его сам, коль скоро никто другой не отваживался. Это было в половине седьмого вечера, и ледяная атмосфера длилась аж до полуночи, пока в конце концов не растаяла – вернее, была смыта щедрыми потоками пива.
Как я уже показал, экономические меры мистера Эмента были весьма скаредного и сурового свойства. Позже, когда нас, учеников, перевели из подвала на первый этаж и нам было дозволено сидеть за семейным столом, вместе с квалифицированным рабочим Петом Макмарри, меры экономии продолжались. Миссис Эмент была удостоена звания жены совсем недавно, прождав изрядную часть жизни, и, согласно представлениям Эмента, была за столом как раз на своем месте, ибо не доверяла нам сахарницу, а сама сластила наш кофе. То есть на самом деле делала вид, что сластит. В действительности она его не сластила. Она как будто бы клала одну полную чайную ложку коричневого сахара в каждую чашку, но, если верить Уэллсу, это был ловкий трюк. Он говорил, что она сначала окунает ложку в кофе, чтобы заставить сахар прилипнуть, а затем вытаскивает ложку из сахарницы вверх ногами, так что внешне кажется, будто ложка полна с горкой, а на самом деле сахару на ней только тонкий слой. По мне, все это звучало весьма правдоподобно, но в то же время подобную штуку так трудно исполнить, что, вероятно, это было просто выдумкой Уэллса.
Я говорил, что Уэллс был бесшабашным, и таким он и был. Это была бесшабашность вечно бурлящей и несокрушимой веселости, проистекавшей из юношеской радости бытия. Я думаю, не было ничего, чего бы этот огромный парень не сделал, чтобы доставить себе пятиминутное развлечение. Невозможно было сказать, чем он разразится в следующий момент. Среди его сверкающих черт была самая безграничная и восхитительная непочтительность. Для него, похоже, не существовало в жизни ничего серьезного, не было, казалось, ничего, что бы он уважал.
Однажды прославленный в то время основатель новой и широко распространенной секты под названием «Кэмпбеллиты» прибыл в нашу деревню из Кентукки, и это возбудило невероятное волнение. Фермеры и члены их семей съезжались или сходились в деревню за несколько миль со всей округи, чтобы взглянуть на знаменитого Александра Кэмпбелла и получить возможность услышать его проповедь. Когда он проповедовал в церкви, многим пришлось разочароваться, ибо не было такой церкви, которая могла бы вместить всех желающих, поэтому он проповедовал под открытым небом, на площади, и тогда я впервые в жизни осознал, какое же необъятное население вмещает наша планета.
Он прочитал одну из проповедей, написанных специально по этому случаю. Все кэмпбеллиты хотели, чтобы она была напечатана и они могли бы ее сохранить, дабы перечитывать вновь и вновь и даже заучить наизусть. Они собрали шестнадцать долларов, что было значительной суммой в то время, и за эту крупную сумму мистер Эмент подрядился напечатать пятьсот экземпляров проповеди и одеть их в желтые бумажные обложки. Это был шестнадцатистраничный памфлет форматом в одну двенадцатую листа, и в нашей конторе он стал большим событием. В нашем понимании это была книга, и она возвела нас в высокий статус книгопечатников. Более того, ни разу прежде не попадала в эту контору такая масса живых денег, как шестнадцать долларов зараз. Люди расплачивались за свою газету и свои объявления не деньгами, а мануфактурой, сахаром, кофе, древесиной орехового дерева или дуба, репой, тыквами, репчатым луком, арбузами. Крайне редко человек расплачивался наличными, и когда такое случалось, мы думали, что с ним что-то не так.
Мы набрали великую книгу страницами – восемь страниц на форму, – и с помощью справочника наборщика нам удалось поставить эти страницы на их вроде бы безумные, но, по сути,
В те дни обычные сквернословы региона особо подчеркивали имя Спасителя, когда употребляли его в своих проклятиях, и этот факт засел в неисправимой голове Уэллса. Он доставил ему возможность минутного развлечения, которое показалось ему более дорогим и ценным, чем даже те, что могли доставить рыбалка и плавание. Поэтому он взвалил на себя долгую и муторную задачу заново набрать все те три страницы, чтобы усовершенствовать свою предыдущую работу и попутно продуманно превзойти указание великого проповедника. Он расширил оскорбительное «И.Х.» до «Иисус Святой Христос». Уэллс понимал, что это принесет колоссальные неприятности, и не ошибся, но удержаться было выше его сил. Он был обречен стать жертвой своего склада характера. Я уж не помню, каково было наказание, но ему было наплевать. Ведь он уже получил свои дивиденды.
В первый год своего ученичества в «Курьере» я сделал то, о чем пытался забыть на протяжении пятидесяти пяти лет. Был летний день и как раз такая погода, когда мальчик мечтает о походах на реку и других веселых проказах, но я был узником. Все остальные ушли отдыхать. Мне было одиноко и грустно. Я совершил какое-то преступление и был наказан. Мне полагалось пропустить выходной и вдобавок провести послеполуденное время в одиночестве. В моем распоряжении осталась вся типография, находившаяся на третьем этаже. Я имел одно утешение, и оно было щедрым, пока длилось. То была половина длинного и широкого арбуза, свежего, красного и спелого. Я выдолбил всю мякоть ножом и умял не без труда, так что сок чуть не потек из ушей. От арбуза осталась только пустая полукруглая корка. Она была так велика, что вполне могла бы служить колыбелью. Я не хотел, чтобы она пропала даром, и в то же время не мог придумать ей никакого увлекательного применения. Я сидел у открытого окна, глядя с третьего этажа на тротуар проходившей внизу Мейн-стрит, когда мне вдруг пришла мысль сбросить арбузную корку кому-нибудь на голову. Я усомнился в здравомыслии такого поступка, а также испытал некоторые угрызения совести по этому поводу – учитывая, как много удовольствия достанется мне и как мало тому человеку, – но все же решил рискнуть и стал дожидаться, пока мимо будет проходить какой-нибудь подходящий человек – человек безопасный, – а он все не шел. Всякий раз, когда появлялся кандидат, он или она оказывались небезопасными, и мне приходилось себя сдерживать. Но наконец я увидел, как приближается подходящий. Это был мой брат Генри – самый лучший мальчик во всей округе. Он никогда не причинял никому зла, никогда никого не обижал. Он был правилен до противного. Добродетель переливалась в нем через край – но на сей раз ее оказалось недостаточно, чтобы его спасти. Я с напряженным интересом следил за его приближением. Он шел неторопливым прогулочным шагом, погруженный в приятные летние мечты, ничуть не сомневаясь, что находится у Провидения на особом попечении. Если бы он знал, где нахожусь я, он был бы не так привержен этому предрассудку. По мере приближения его фигура зрительно все больше укорачивалась. Когда он оказался почти прямо подо мной, то стал таким маленьким, что с моей высоты сделался почти не виден за исключением кончика носа и поочередно выдвигавшихся ступней. Тогда я нацелил арбуз, рассчитал время и отпустил его выдолбленной стороной вниз. Точность этой артиллерийской наводки была достойна всякого восхищения. Генри осталось сделать примерно шесть шагов, когда я спустил каноэ на воду, и приятно было видеть, как эти два тела постепенно сближаются. Если бы ему оставалось сделать семь шагов или пять, моя артиллерийская атака закончилась бы ничем, – но ему оставалось пройти то самое, необходимое количество шагов, и этот панцирь грохнулся ему прямо на макушку, вогнав его в землю по самый подбородок. Пришлось применить домкрат, каким поднимают здания, чтобы его вытащить. Осколки же разбитого арбуза брызгами разлетелись во все стороны и разбили окна третьих этажей вокруг. Я хотел сойти вниз и выразить Генри соболезнование, но это было бы небезопасно. Он бы сразу меня заподозрил. Я ожидал, что он и так меня заподозрит, но, поскольку он ничего не говорил об этом приключении в течение двух или трех дней (я наблюдал за ним, дабы уберечься от опасности), я был введен в заблуждение. Он лишь поджидал удобного случая. И тогда обрушил мне на голову булыжник, произведший такую огромную шишку, что мне пришлось какое-то время носить две шляпы. Я пожаловался на это преступление матери, потому что всегда стремился подвести Генри под монастырь в ее глазах и мне это никак не удавалось. Я подумал, что на этот раз дело верное, раз ей придется увидеть эту убийственную шишку. Я показал ей шишку, но она не захотела расследовать обстоятельства. Она сказала, что это не важно. По ее мнению, я это заслужил, и лучше бы мне было принять это как ценный урок и извлечь из него пользу.