Автобиография
Шрифт:
В 1900 году в Лондоне Клеменс написал рукопись «Отрывки из автобиографии. Из главы IX» (ныне находится в «Архиве Марка Твена»). Позже, вероятно, в 1902 году, он попросил свою дочь Джин перепечатать ее и затем внес небольшие поправки. К началу августа 1906 года, когда Джорджа Харви уговорили прочитать автобиографию в машинописном виде и тот немедленно предложил выдержки из нее к публикации в «Норт американ ревью», Клеменс уже решил не включать эти длинные воспоминания детства в свой замысел автобиографии. Харви прочел сделанный Джин машинописный экземпляр и отобрал для «Ревью» первую часть, а Джозефина Хобби перепечатала ее, чтобы сделать оригинал для набора ко второму в серии выпуску от 21 сентября 1906 года, в него Клеменс потом снова внес правку. Впоследствии Клеменс решил опубликовать вторую часть также в «Ревью», произведя дальнейшие изменения в тексте, перед тем как он появился в выпуске от 3 мая 1907 года. Несмотря на несколько слоев правок и включение почти всей рукописи в серийную публикацию, текст так и не был объединен с окончательной формой автобиографии. Пейн ошибочно датировал рукопись 1898 годом
Отрывки из автобиографии
Из главы IX
Это случилось в 1849 году. Мне было тогда четырнадцать лет. Мы все еще жили в Ганнибале, штат Миссури, на берегах Миссисипи, в новом «каркасном» доме, построенном моим отцом пятью годами ранее. То есть некоторые из нас жили в новой его части, остальные – в старой, с тыльной стороны дома, имевшего форму буквы L. Осенью моя сестра устраивала вечеринку и пригласила всех молодых людей деревни, достигших брачного возраста. Я был слишком молод для этой компании, да и слишком застенчив, чтобы вращаться в обществе молодых дам, поэтому меня не позвали – во всяком случае, на весь вечер. Меня допустили всего на десять минут. Я должен был изображать медведя в маленьком сказочном представлении. Мне предстояло плотно упаковаться в какую-то коричневую волосатую штуку, подходящую для медведя. Примерно в половине одиннадцатого мне велели идти в свою комнату, надеть эту маскировку и быть готовым через полчаса. Я переоделся, но потом изменил свои планы, потому что мне захотелось немного попрактиковаться, а та комната была слишком мала. Я дошел до большого незаселенного дома на углу Мейн и Хилл-стрит [187] , не ведая, что дюжина других молодых особ также облюбовала его, чтобы переодеться для своих ролей. Я взял с собой маленького чернокожего мальчика-раба Сэнди, и мы выбрали просторное пустое помещение на втором этаже. Мы вошли в него болтая, и это дало возможность парочке полуодетых девушек спастись бегством за незаметную ширму. Их одеяния и прочие предметы висели на крючках за дверью, но я их не увидел: дверь закрывал Сэнди, он всей душой был погружен в костюмерные проблемы и был столь же далек от того, чтобы их заметить, как и я.
187
Дом этот до сих пор стоит. – Примеч. авт.
Ширма была шаткой, со множеством дырок, но, поскольку я не знал, что за ней прятались девушки, меня такая подробность не обеспокоила. Если бы я это знал, то не мог бы раздеться в потоке безжалостного лунного света, который лился сквозь незанавешенные окна, я бы умер со стыда. Не потревоженный дурными предчувствиями, я разделся догола и начал тренироваться. Я был полон честолюбивых устремлений, я твердо вознамерился произвести сенсацию, я горел желанием завоевать репутацию в роли медведя и получить дальнейшие ангажементы, поэтому с головой ушел в работу – с самозабвением, сулившим великие свершения. Я дурачился и скакал на четвереньках туда-сюда, из одного конца комнаты в другой, а Сэнди восторженно аплодировал. Я ходил вертикально, рыча, ворча и рявкая, я стоял на голове, я выделывал сальто, я неуклюже приплясывал на согнутых лапах, фыркая в стороны моей воображаемой мордой, я выделывал все, что может делать медведь, и многое такое, чего ни один медведь сделать бы не смог, да ни один уважающий себя медведь и не захотел бы делать. И конечно же, я ни капли не подозревал, что устраиваю спектакль не только перед одним Сэнди. Наконец, стоя на голове, я застыл в этой позе, чтобы немного передохнуть. Наступило минутное молчание, затем Сэнди с неподдельным интересом спросил:
– Масса Сэм, вы когда-нибудь видели вяленую селедку?
– Нет. Что это такое?
– Это рыба.
– Ну и что из того? В ней есть что-то особенное?
– Да, сэр, будьте уверены, что есть. Их едят прямо с кишками!
Из-за ширмы послышался сдавленный женский смешок! Вся сила меня покинула, и я опрокинулся вперед как подкошенный, своим весом опрокидывая ширму и погребая под ней молодых дам. В испуге они издали пару пронзительных визгов – может, и больше, но я не стал считать. Я подхватил свою одежду и ринулся в темный холл внизу, Сэнди – за мной. За полминуты я оделся и выбежал через черный ход. Я взял с Сэнди клятву, что он будет нем как могила, после чего мы ушли и прятались, пока вечеринка не закончилась. Все честолюбивые замыслы из меня улетучились. Я не мог после своего приключения предстать перед той легкомысленной компанией, потому что среди нее были бы две исполнительницы, которые знали мой секрет и все время потихоньку смеялись бы надо мной. Меня искали, но не нашли, и медведя пришлось играть молодому джентльмену в обычной одежде. Когда я наконец отважился вернуться, дом был погружен в тишину и все спали. На сердце у меня было очень тяжело, его переполняло жестокое ощущение позора. На своей подушке я нашел пришпиленный листок бумаги с одной лишь строчкой, которая не облегчила моего сердца, а лишь заставила запылать лицо. Она была написана тщательно измененным почерком вот в таких глумливых выражениях:
«Ты, вероятно, не смог бы сыграть медведя, но голым ты играл очень хорошо – о, просто очень хорошо!» [188]
Мы думаем, что мальчишки грубые, бесчувственные животные, но это не так во всех отношениях. У каждого мальчика есть одна или две чувствительные точки, и если вы сможете обнаружить, где они расположены, то стоит лишь затронуть их, и вы обожжете их как огнем. Я ужасно страдал по поводу того эпизода. Я ожидал, что известие о происшедшем разнесется по всей деревне, но это оказалось не так. Секрет остался между ними, Сэнди и мной. Это послужило некоторому умиротворению моей боли, но было далеко не достаточным, главная тревога оставалась: я находился под взглядом двух пар насмешливых глаз, и с таким же успехом их могла быть тысяча, ибо я подозревал девичьи глаза во всей округе. В течение нескольких недель я не мог посмотреть в лицо ни одной молодой леди, смущенно потуплял взор, когда любая из них с улыбкой приветствовала меня, я говорил себе: «Это одна из них», – и поспешно удалялся. Конечно же, я встречал тех самых девушек повсюду, но если они когда-нибудь и подали хоть один намек, то я был недостаточно смышлен, чтобы его уловить. Когда четыре года спустя я уезжал из Ганнибала, секрет по-прежнему оставался секретом, я так и не отгадал тех девушек и больше уже не надеялся это сделать. Да и не хотел.
188
Игра слов: «медведь» (bear) и «голый» (bare) звучат по-английски одинаково.
Одной из самых хорошеньких и прелестных девушек в деревне во времена моего злоключения была девушка, которую я буду называть Мэри Уилсон, ибо на самом деле ее звали иначе. Ей было двадцать лет, она была милая и грациозная, с персиковым пушком на щеках, воспитанная, любезная, обаятельная по характеру, и я испытывал перед ней благоговейный трепет, потому что она казалась мне сделанной из той материи, из какой делают ангелов, и абсолютно недостижимой для такого нечестивого и заурядного мальчишки, как я. Вот ее-то я, вероятно, никогда не подозревал. Однако…
Смена декораций. Дело было в Калькутте, сорок семь лет спустя. Шел 1896 год. Я прибыл туда в порядке своего лекционного турне. Когда я входил в отель, оттуда в лучах индийского солнца выплыло чудесное видение – та самая Мэри Уилсон моего давно минувшего отрочества! Это было ошеломительное зрелище. Прежде чем я успел опомниться от потрясения и с ней заговорить, она удалилась. Я подумал, что, быть может, видел призрак, но это оказалось не так: она была реальным существом, внучкой другой Мэри, первоначальной Мэри. Та Мэри, ныне вдова, находилась наверху, в гостинице, и вскоре послала за мной. Старая и седая, она выглядела молодо и была очень красива. Мы сели и побеседовали. Мы погрузили наши жаждущие души в живительное вино прошлого, трогательного прошлого, прекрасного прошлого, дорогого и оплакиваемого прошлого. Мы произносили имена, которые не слетали с наших губ пятьдесят лет, и они казались нам музыкой; трепетными руками мы извлекали из могил наших мертвых, товарищей нашей юности, и обласкивали их нашей речью. Мы обыскивали пыльные закутки наших воспоминаний и вытаскивали на свет случай за случаем, эпизод за эпизодом, безрассудство за безрассудством и от души, до слез смеялись над ними, и наконец Мэри без всякого предупреждения вдруг сказала:
– Скажи мне! Что это за специфическая особенность вяленой селедки?
Казалось бы, странный вопрос в столь священную минуту. А также совершенно неуместный. Я был слегка шокирован. И в то же время я почувствовал, как где-то далеко, в глубинах моей памяти, что-то шевельнулось. Я начал вспоминать… раздумывать… перебирать. Вяленая селедка. Вяленая селедка. Специфическая особенность вя… Я поднял глаза. Ее лицо было серьезно, но в глазах мерцал смутный огонек, который… Внезапно я вспомнил! И издалека, из стародавнего прошлого услышал полушепот: «Их едят прямо с кишками!»
– Ну наконец-то! Я все-таки нашел одну из вас! Кто была вторая?
Но здесь она подвела черту. Она мне так и не сказала.
Однако мальчишечья жизнь не одна только комедия, в нее примешивается много трагического. Пьяный бродяга – упоминавшийся в «Томе Сойере» или «Геке Финне», – который сгорел в деревенской тюрьме, запал в мое сознание и отягощал его в течение ста ночей после этого, наполняя их кошмарными снами. Мне снилось его обращенное ко мне лицо, такое, каким я видел его в душераздирающей реальности – прижатым к прутьям окна, когда за спиной у него разгорался красный полыхающий ад. Лицо, которое, словно говорило мне: «Если бы ты не дал мне спичек, этого бы не случилось, ты виноват в моей смерти». Я не был в ней виноват, потому что не хотел причинить ему вред, а хотел только хорошего, когда позволил ему взять спички, но независимо от того моя воспитанная в пресвитерианстве совесть знала единственное моральное обязательство – преследовать и мучить своего раба под всеми предлогами и во всех случаях, в частности тогда, когда в этом не было ни смысла, ни резона. Бродяга, который сам был виноват, страдал десять минут; я, который виноват не был, страдал три месяца.
Убийство старого бедняги Смарра на Мейн-стрит [189] средь бела дня обеспечило меня еще несколькими кошмарными снами. И в них я вновь и вновь видел гротескную завершающую картину: огромную семейную Библию, распахнутую на груди богохульного старика каким-то вдумчивым идиотом, вздымавшуюся и опадавшую вместе с затрудненным дыханием умирающего, добавлявшую ему предсмертных страданий своим свинцовым весом. Мы любопытно устроены. Из всей толпы глазеющих и сочувствующих зевак не нашлось ни одного, у которого хватило бы здравого смысла понять, что даже наковальня свидетельствовала бы о лучшем вкусе, давала бы меньший повод для язвительной критики и быстрее бы выполнила свою зверскую работу. В своих ночных кошмарах я много ночей мучительно ловил ртом воздух, силясь вздохнуть под гнетом этой необъятной книги.
189
См. «Приключения Гекльберри Финна». – Примеч. авт.