Автохтоны
Шрифт:
Он захлопнул книгу и положил ее на фанерную, в потеках побелки тумбочку. Устроился на койке поудобней, свинтил пробку и глотнул из плоской фляжки. Сразу стало тепло. В груди, в животе, в паху. Лицо Ковача смотрело на него с черно-белой обложки. Золотой мальчик. Бедный, бедный золотой мальчик.
– Почему они ушли? – спросил он тогда.
Потому что когда тебе не верят, это очень обидно. Ты помнишь, как ты плакал, когда умерла скалярия в аквариуме? Она лежала на дне, и мама сказала, ой, что это с ней, а ты сказал – это не я. Она тебе не поверила, и ты так горько и долго плакал.
Но знаешь, на самом деле это был я,
Но я доставал мертвых рыбок. А ты схватил живую. Вот видишь, ты признался. Все в конце концов становится явным, потому что врать больно и трудно. Человек рано или поздно сам хочет сказать правду.
А они тоже признались?
Нет, они были не виноваты. Они не разбивали голубой чашки.
А почему же тогда они вернулись? Я бы ушел совсем-совсем далеко и не возвращался.
Никогда нельзя уйти настолько далеко, заяц.
Пробка закатилась под койку, он попробовал ее достать, но голова закружилась, тогда он допил остатки коньяка и вытянулся на жесткой постели.
Пара красных огней в окне расплывалась и двоилась, возможно просто потому, что наружное стекло было покрыто моросью, и да, рамы двойные, неудивительно, что он видит четыре красных глаза, а не два…
Она неторопливо нацедила в мерную рюмку бальзам, опрокинула в чашку с кофе. Острый запах ударил в ноздри, он дернулся, то ли в сторону чашки, то ли в попытке отпрянуть.
– Вы так морщитесь… У вас болит голова, да? Таблетку хотите? Пенталгин.
– Хочу, – сказал он, – спасибо. Это все потому, что я бегаю во сне. Я устал бегать во сне.
Проехал молочный фургончик – чашка на блюдце чуть дрогнула, сейчас напротив в магазинчике откроются жалюзи. Приятно знать, что все идет своим чередом.
– Во сне не надо бегать, – сказала она серьезно, – во сне надо летать. Я вот летаю. Но не очень высоко. Просто, если на пути канава или лужа, разбегаюсь, поджимаю ноги, и р-раз… А раньше летала чуть повыше. Летишь, клены красные, желтые, под тобой все колышется, как в кино прямо. Так красиво… но есть шанс врезаться, если теряешь высоту.
Нарисованная женщина сегодня была ярко-рыжая. А мужчина смуглый, чернобородый и в арабской куфии. Наверняка шейх. А она путешественница. Англичанка, конечно. Попала к разбойникам, он ее освободил. Или нет, он сам разбойник, он ее пленил, чтобы получить выкуп, она его сначала ненавидит, а потом меж ними вспыхивает жгучая, неумолимая страсть. Деньги ему нужны, чтобы купить оружие и бороться за независимость своей многострадальной родины, и, когда она начинает разделять его идеи и его патриотизм, он…
– А с чем сегодня запеканка?
– С мускатным орехом. Это вкусно, правда.
– Не сомневаюсь, – сказал он, – конечно вкусно.
В солнечном свете мох казался зеленее, а плесень – темнее. Буйное цветение жизни. Практически разнотравье. Под стеной отвердевшие ломти снега, обглоданные по краям, чередовались с жирной подтаявшей грязью.
– Нет, сегодня не было. – Торговец германистикой покачал головой, блеснув косо посаженным на горбатый нос пенсне.
– А он обычно каждый день бывает?
– Нет, вроде. Я сам не каждый день бываю.
– А кто бывает каждый день?
– Этот.
Тот, который этот, стоял рядом с распухшим бесформенным
– Вы, случайно, не знаете, такой человек, немолодой, торговал здесь редкими книгами… у него еще желтый такой пух на голове, торчком. Не знаете, что с ним?
Так мог бы повернуться голем – всем телом. Лицо осталось безучастным. В морщинах, словно мох в каменный кладке, застряла клочковатая щетина.
– Конечно знаю. Он попал в подвал.
– В подвал?
– Да. В подвал Сакрекерок. – Черный человек терпеливо повторил по слогам: – Сак-ре-керок.
– Женский монастырь, – рассеянно подсказал германист. – Там в войну была тюрьма НКВД. Ладно, я это уже слышал.
Германист отошел, демонстративно посвистывая и глядя в синее клочковатое небо.
– Русские ушли, и пришли немцы, и вот немцы сбивают замки, и что они, спрашивается, видят? Нет, вы мне скажите, что они видят?
– Трупы, – сказал он неохотно, – трупы расстрелянных.
– Горы, – подхватил черный человек почти восторженно, – горы трупов! И у всех, у всех дыра в голове. Вот тут. И немцы, ну эти немцы, вы же понимаете…
От человека в черном пахло нафталином и сырым погребом.
– Они же такие аккуратные, немцы. А там, в подвале, очень грязно. И они пригоняют евреев и говорят, вы, жиды, арбайтен, шнеллер, шнеллер. Еврей должен работать, иначе он бесполезный еврей. И евреи спускаются в подвал, и берут трупы, за руки, за ноги. Нельзя прикасаться к мертвецам, это очень нехорошо. Но они тащат, тащат. И им кричат, аккуратней кладите, рядком, вот так… куда кладешь, пархатый? И пока бедные евреи носят трупы, немцы зовут добрых граждан и говорят им, вот, смотрите, там жиды носят трупы у Сакрекерок. Может, кто-то найдет папу? Найдет маму? Сына? Да? Мы же не звери, мы битте, ищите ваших родственников. Похороните их по-человечески. Вот они лежат, с дырками в голове. Студенты, профессора… Поляки, русские. Евреи. Сионисты лежат с дырой в голове. Бундовцы лежат с дырой в голове. И проклятые троцкисты. Но это, конечно, правильно, что бундовцы и проклятые троцкисты лежат с дырой в голове, никого не интересуют проклятые троцкисты. И честных граждан не интересуют проклятые троцкисты, но они все равно бегут к Сакрекеркам и видят, чертовы жиды носят трупы. И носят, и носят, и носят. И кто-то несет чью-то маму, а кто-то чьего-то папу. И руки у жидов в крови, и лапсердаки у них в крови, и даже ермолки в крови. И честные горожане начинают бросаться на евреев с кулаками и бить их, бить их… И немцы, чтобы успокоить честных горожан, начинают стрелять в евреев прямо тут же, во дворе. И говорят добрым гражданам – сейчас мы приведем еще евреев, эти непригодны, эти поломались, некому таскать трупы.
– Вы не могли этого видеть, – сказал он. – Тех, кто это видел, уже нет в живых. Давно.
– Кто вам сказал, что я живой? Я голос. Я полая труба. Я шофар. Я вестник Страшного суда. Я буду говорить, пока кто-то будет меня слушать. Нельзя убить голос.
– Все уже кончилось, – сказал он, – все уже давно кончилось.
– Они их все еще тащат. Я же вижу. Зачем вы мне говорите, что все кончилось?
– Слушайте, – германист приблизился, придерживая пенсне пальцем, – вы бы шли отсюда, пока он не начал рассказывать про канализацию.