Автохтоны
Шрифт:
– Больше вы нигде не достанете.
– Верю. Где вы это раздобыли?
– Не ваше дело, – нервно сказал цыпленок.
Боится, что я выйду на владельца напрямую? Наверное.
«Новое время». Ну и название. Впрочем, лучше, чем какие-нибудь «Бабочки в колодце». Или «Засахаренное кры…». Понты, понты. Или банальность, или понты. Скудный выбор. Он осторожно перевернул страницы. На первой и на семнадцатой библиотечного штампа не было, следов вытравливания – тоже. Значит, хранилось у кого-то дома. У наследника? У библиофила?
– Берете? – спросил цыпленок.
Желтый пух на голове смешно топорщился.
Цыпленок, наверное, одинок. Все, кто имеет дело со старыми вещами, одиноки. Тем более со старыми книгами. Если у тебя есть кто-то теплый и живой, зачем тебе старые вещи? Зачем тебе прошлое, когда есть будущее?
Вещи хватают и держат. Мертвой хваткой. Как можно оставить коллекцию монет? И как ее вывезти? Или старые книги? Что, бросить их вот так? Известно же, что в конце концов случается со старыми книгами. Или прекрасную резную мебель? Особенно мебель. Она такая массивная. И можно повредить при погрузке.
Он отсчитал купюры. Цыпленок принял их, смешно шевеля пальцами в обрезанных шерстяных перчатках. Пересчитал. У кого еще он видел такие перчатки?
– А скажите… может быть, есть что-то еще? В этом роде? У этого вашего. Как, вы сказали, его зовут? Антон Иванович?
– Я не говорил! – Цыпленок отбежал в сторону, загребая грязноватыми ботинками и забрызгивая расстеленные на земле квадратики пластика и клеенки с обломками темпорального крушения. – Я ничего не говорил! Вы хотите меня подловить! Он хочет меня подловить. Нет у меня больше ничего! Нет! И не будет!
– Да не собирался я вас подлавливать, – сказал он с досадой, хотя, конечно, он именно что собирался. Откуда, кстати, всплыл этот Антон Иванович? Из каких омутов?
– Он врет! – закричал человек-цыпленок так громко, что стали оборачиваться уже и случайные прохожие, и притом тыкал в его сторону бледным пальцем. – Врет! Врет!
– Пошел ты, – сказал он с чувством, и добавил, куда именно. – Псих. Припадочный.
Толстый голубь, напуганный криками человека-цыпленка, вспорхнул с гребня стены и плюхнулся на грязную, заляпанную по краям отпечатками подошв клеенку со старыми книгами и журналами. Брокгаузъ и Ефронъ. Том третий, восемнадцатый, шестьдесят девятый. Стругацкие. Обитаемый остров. Шестьдесят девятый год. Рамочка. Когда-то он обыскался, вот обида. Гайдар. Школа. Судьба барабанщика. Ян Флеминг. Операция «Гром». Шпионы, кругом одни шпионы.
Сосед цыпленка, в охотничьей шапке с ушами и старом драповом пальто, на всякий случай стал запихивать в раскрытый портфель свои монетки и значки. Только тот, что с еврейской атрибутикой, стоял, глядя в пространство безучастными глазами.
Лиотарова шоколадница принесла кофе и стаканчик с водой. Печенька сегодня была в форме полумесяца. А вчера вроде бы звездочкой.
– Да, и еще горячий сэндвич.
– Уже разогреваю. Вы ведь с острым сыром любите?
– С острым. Скажите, а Вейнбаум будет?
– А как же. Как всегда. А Марек чуть пораньше, он до игры любит пропустить рюмочку-другую.
Круглая попка у нее аккуратно обрисовывалась под нарочито простым коричневым платьем… Полумонахиня-полублудница. Мечта мужчин. Особенно немолодых мужчин. Кто теперь говорит «пропустить рюмочку-другую»?
Он выложил альманах на столик, осторожно развернул. Март, 1922. Типография Нахмансона. Тот самый Нахмансон? Вряд ли. С чего бы инженеру-путейцу держать типографию? Может, родственник? Скупое оформление. Минимализм. И плохая бумага. И да… вот она, Нина Корш.
О ветер времени, ты заставляешь городаБезостановочно вращаться,И песня страшная, в которой «никогда»Звучит все чаще,Звучит все слаще…О, выползающий из темной чащи,Объятия сжимающий удав!Я видел мир, в котором синяя вода,И голубая чашка!Почему в мужском роде? Заполнение ритмической лакуны, баг, а не фича, могла бы написать, мне снился, ничего бы не потеряла… А при чем тут голубая чашка? Бывают же такие странные пробои. А вот еще, с посвящением У. В.
И я говорю – не гляди на них!Они одеты в свои огни,Как саламандры в своей тени,В пустых глазницах пустые дни,Они тебе говорят – усни…Монорим, надо же. Нина Корш, судя по всему, была так себе поэт, неплохой версификатор и склонна к мистике.
Он поднял голову. К нему плыл сэндвич, и притом преогромный.
– Спасибо. Скажите, а давно вы здесь работаете?
Пухленькая, бело-розовая, с трогательной, детской округлостью щек и носиком-уточкой. Не красавица, нет, но словно бы ее специально вырастили в пробирке для такого вот заведения.
– С самого открытия.
Зубки у нее были мелкие и ровные, как зернышки.
– А давно она открылась?
– В семнадцатом веке. Сразу после турецкой осады. Турки стояли под самыми стенами, и вот тогда один храбрый, но бедный шляхтич…
– Спасибо, – сказал он, – эту историю я уже знаю.
Сэндвич был вкусный.
Он аккуратно вытер каждый палец о салфетку и вновь вернулся к альманаху. Все они были здесь. Баволь-то еще и писатель, оказывается. Рассказ «В скорбном доме». Отец арестован за долги и сошел с ума. Мать скончалась от огорчения, как они легко умирали, расстроился и ба-бах – умер! Дочь… ага, дочь влюбилась в мерзавца, отдалась ему, а он, мерзавец, продал ее в публичный дом. Хорошая основа для мыльной оперы, но, пожалуй, не хватает брата-мстителя… Нет-нет, вот и брат-мститель. Ай да Баволь! А вот… ну да.
«Прощай, мой нежный! Все, что я делал, это для тебя одного. Разве кто-то еще может с тобой сравниться? Глупцы, они называют тебя тираном, что с них взять, не знавших этого счастья тело твое золотое ласкать, лелеять, вместе с тобой парить на высотах, им недоступных, так прими же смерть мою, негодную эту жертву, золотой мой мальчик, недосягаемый, бессердечный».
Конечно же Уильям. Как иначе. У. Шейкспеаре. А жаль, что не Устин все-таки. У Юстиниановой чумы был воистину императорский размах.