Автохтоны
Шрифт:
Театр, в силу своей природы, место волшебное, угрожающее пространственно-временными ловушками и смертельными челюстями эротических капканов; недаром театр так любят привидения, убийцы-маньяки и авторы детективов. Убийца прячется под личиной, орудие убийства исчезает среди реквизита. И, конечно, лабиринты, каморки, задворки, поворотный круг, странные механизмы, чуланы, пыльный реквизит… Канаты, колосники… Изнанка мира. Изнанка праздника.
За спиной гремели аплодисменты. Ровно, слаженно, словно било в ладони одно большое существо. Пахнущие пудрой
– Это вы мне? Как мило. Право же, как мило!
Она не стала переодеваться, стояла в этом своем струящемся, только накинула на плечи что-то норковое, мягкое, пушистое. Как называется эта штука? Палантин? Манто?
– Очарован вашим искусством, – сказал он.
– Как мило, – повторила она рассеянно. Расширенные глаза, светлая тоненькая оболочка радужки вокруг огромного черного зрачка, кольцевое солнечное затмение… Слепое лицо, реагирующее не на свет, а на звук, на голос, на музыкальную фразу… Ну да, Иоланта. Или Царица Ночи.
Свернутые тугие бутоны касались нежных щек и маленького твердого подбородка, словно присоски диковинного существа.
– Как вас зовут, неведомый поклонник?
Она не узнала его.
– Эти цветы… – Она обратила к нему слепое лицо, свела темные брови. – Когда-то я их любила. Когда-то очень давно. Не сейчас. Сейчас они… словно холодный мрамор, ах, этот мрамор…
Она запнулась, розы продолжали целовать ее холодными бледными губами. От нее пахло лавандой и мхом… Запах был такой сильный, что перекрывал запах роз, пудры, театрального грима. Лаванда это из-за шубы, наверное. Моль не любит лаванды.
– Погребальные цветы, – сказала она и окончательно закрыла глаза. Веки у нее были как лепестки этих роз, белые, выпуклые и с зеленоватыми прожилками.
Плохая актриса, подумал он. Пережимает.
– А вы знаете, ходят слухи, что Марта вовсе не была дочерью Валевской. Что она была самозванкой. Хотела оттяпать особняк еще до войны, но не получилось.
– Что?
Белые веки распахнулись, словно надкрылья бабочки-совки, и она уставилась на него огромными неподвижными глазами.
– Кто вам это сказал? Кто вам сказал такое… такую…
Складка между бровями стала глубже, маленький рот сжался…
– А! – выдохнула она наконец, – я знаю! Это он, он. Мне говорили, вы с ним встречались. Этот чудовищный старик! Как вы могли ему поверить, это страшный, страшный человек!
– Страшный? Безобидный старый сплетник.
А ведь на ней наверняка кружевной пояс с резинками и тот самый черный кружевной лифчик, который ей совсем, совсем не нужен… Белое тело, выступающие тазовые косточки, плоский живот, черное кружево…
Самка богомола, напомнил он себе, феромоны, ничего больше. Может, она ими душится, феромонами? Есть же такие духи.
– Безобидный? – замотала головой, волосы рассыпались, упали вдоль лица, черные, гладкие. – А вы
– Сидел в гетто.
– Это он так сказал? – Расширенные глаза смотрели снизу вверх, она часто-часто дышала, бабочка дыхания трепетала у его щеки. – Он – в гетто?
– Ну да. Он же еврей.
– Он? Он немец! И никакой он не Вейнбаум. Он убил настоящего Вейнбаума, вы не знали? Служил в карательном отряде. И у него был вальтер, который стрелял серебряными пулями, только серебряными пулями. Знаете, какое у него было прозвище? Метатрон!
– А я думал, Ван Хельсинг. Бросьте, Янина. Все вы выдумываете.
Надо же, Метатрон. Тьфу ты. Дешевка. Триллер категории С. Эсэсовец-садист, пытка бормашиной… Он представил себе элегантного, в черной коже, Вейнбаума, эдакого неотразимого Штирлица, и подавил смешок.
– Он меня ненавидит. Ненавидит!
– Янина, ну с чего вы взяли? И вообще – ну как мог Вейнбаум быть карателем? Он что, бессмертный? Все кончилось, Янина. Все давно кончилось.
Сейчас спросит, какой нынче год. И приложит руку ко лбу. И пошатнется. Но она, напротив, выпрямилась, задрала острый подбородок…
– Мне пора, – сказала сухо.
Отступила на шаг. Разомкнула руки. Розы посыпались на пол. Аккуратно наступила ногой на нежный белый бутон. Лаковая лодочка, высокий острый каблук.
– Позвольте я вас провожу.
– Нет-нет, мне пора. Меня ждут. Те, кто в сухих садах и холодных рощах кружит во тьме на мягких бесшумных крыльях. Серые совы…
– Уй-юй! – сказал он неожиданно для себя. – Ох, простите!.
Она замолчала и моргнула белыми веками, опушенными узкой бархатной полоской мягких ресниц. Сова, да и только. Нежная притом. Заигравшаяся дуреха. Серебряные пули, надо же. Но ведь и впрямь, какая певица! Какая Царица Ночи! Неподдельная Царица Ночи.
Он стоял в пустом коридоре, растоптанные, сломанные розы лежали на выбитом паркете, хлопнула дверь гримерной, кто-то прошел дальше по коридору, шаги стихли, свет вспыхнул, погас…
Мальчик Гитон, возлюбленный Петрония: Все говорят о тиране, господин мой. О чем бы ни беседовали, все вы в конце концов начинаете говорить о тиране. Почему никто не говорит о любви?
Петроний: Мой дорогой сладкий друг, любовь – покрывало майи, выдумка, с помощью которой светские хлыщи обольщают простушек.
Мальчик Гитон: Я думал, ты меня любишь. Ты не раз говорил… И погляди, вот эти браслеты! Кто, как не ты надел их мне на запястья? Ты говорил, они бесценной работы. Говорил, на них можно купить поместье.
Петроний (громко): Я обманул тебя. Они ничего не стоят. Что до любви, то кто бы, тебя увидев, не воспылал бы, но это, мой сладкий, похоть, а не любовь. Глянь на животных – спариваются со страстью, после уходят в разные стороны или, хуже того, в смертельной сходятся схватке.