Автохтоны
Шрифт:
– Ну, хм… Это была, как теперь говорят, провокация. Перформанс. Они на премьере подсыпали гостям в бокалы с шампанским порошок шпанских мушек – в духе Октавии Ливии. Там не только на сцене непристойности творились. Собственно, премьерой все и ограничилось.
Эти Sa Majeste la Rose Витольда, подумал он, просто робкая пародия на зловещее великолепие того, почти столетней давности, действа.
– Претор, конечно, путает все. И очень себя хвалит. Любимый ученик Петипа подхватил факел из слабеющих рук учителя. Так что я, когда
Зря он это про стариков. Шпет тоже старик. Вдруг у него тоже эротические фантазии?
– Ничего не знаю про оргию, – с сожалением сказал Шпет. – А Претор… я что-то краем уха… Но полагал, ошибка. Разве Претор согласился бы, в любительской постановке?
Шпет по-прежнему держал альбом на весу. Словно раздумывал, стоит ли давать такую замечательную вещь в чужие руки.
А ведь Шпет даже не удосужился изучить как следует свое собрание, подумал он. А вслух сказал:
– Вам, как историку театра, это должно быть интересно. Такое открытие.
– Да, – согласился Шпет. И, поколебавшись, положил альбом на скатерть.
Зеленое на алом переливалось и мерцало, словно на знамени исчезнувшего, но несдавшегося государства.
– Вот. Но это – только посмотреть. Архив, сами понимаете.
Плотные, с мраморным узором, листы были и впрямь переложены тончайшей папиросной бумагой. Переворачивая ее, он видел розовые размытые подушечки собственных пальцев. Мир мелочей, где ты сейчас? Ильф и Петров смеялись над миром маленьких вещей. Глупые, смешные люди. Мир маленьких вещей – это и есть жизнь. Мир больших вещей в конце концов сожрал вас обоих, маленький бы не тронул.
Шпет топтался у него за спиной.
– Вы по-польски читаете? Там большей частью по-польски.
Он осторожно перелистывал страницы, полупрозрачные прослойки пахли пылью и почему-то пудрой. Программки, фотографии-сепия, желтые хрупкие газетные вырезки. Когда он отвернул очередной папиросный слой, под ним обнаружилась бледная высохшая фиалка. Наверное, фиалка.
– Я был в архиве сегодня, – сказал он Шпету. – Смотрел подшивки газет за двадцать второй. И никто ничего. Хотя, казалось бы, такой, как теперь говорят, новостной повод! Такая находка для репортеров! Ведь на премьеру пригласили весь цвет города.
– Сенсация? – Шпет моргнул. – Оргия? Не может быть! Об этом бы кричали все газеты! Все! Вы себе не представляете, какие были тогда репортеры! Такие прощелыги!
Господи, откуда Шпет выкопал это слово?
– Уж они бы не упустили! Вы все-таки ошибаетесь. Или великий Претор ошибается. Великим, знаете, тоже… Но чтобы у нас! Такое… хм, такое! Об этом театре я знаю все.
Все ты врешь, подумал он, а вслух сказал:
– А что, если цензура не пропустила? Все-таки оскорбление общественных нравов. Ну и кто-то из важных персон, из тех, кто был на премьере, мог заткнуть рты… этим прощелыгам.
– Писаки! – С великолепной презрительной интонацией произнес Шпет. – Щелкоперы!
– Именно! Щелкоперы. И прощелыги. Так или иначе – ничего. Дальнейшее –
Шпет, вытянув шею, выглядывал у него из-за плеча.
– Постановщик мизансцен и балетмейстер – Густав Претор.
– Боже мой, – сказал Шпет дрожащим возвышенным голосом. – Боже мой! Но позвольте!
Он протянул альбом Шпету – на обеих ладонях, как дар. Шпет благоговейно принял. Это было красиво.
– У вас потрясающее собрание, сударь мой. Просто потрясающее. Мне повезло, что меня направили к вам.
Пожелтевшая программка была украшена виньетками, преобладали орхидеи роскошно-фаллических и роскошно-вагинальных форм. Имелись также маски комедии и трагедии в римском духе, но с двойными дырчатыми носами, какие обычно рисуют у черепов. Декаданс, такой декаданс.
– Я сфотографирую, разрешите?
– Наверное, – неуверенно сказал Шпет.
Шпет, похоже, боялся, что уплывет сенсация и он, Шпет, опять останется один на один с пыльными плюшевыми альбомами и высохшими цветами. Безуханными, да. Безуханными.
– Вот этим? – Шпет удивился. – Теперь этим фотографируют?
– Иногда. Любители, вроде меня. Вы позволите мне сослаться на вас? На ваше собрание?
Шпет чуть заметно расслабился.
– Претор пишет, – фотографируя, он продолжал говорить, в основном с целью успокоить Шпета равномерно льющейся речью, – что в самой фамилии его постановщики усмотрели Знак. С большой буквы. Сюжет, видите ли, из римской истории, и постановщик – Претор. И, поскольку серьезного гонорара они предложить не могли, они на это особо напирали. Тут все-таки, вы не обижайтесь, провинция. В Москве Мейерхольд, конструктивизм и агитплакат, в Праге Кафка пишет «Замок», а тут все еще любуются цветами зла и во всем знаки усматривают. Ну вот, я и закончил.
– Как теперь все быстро, – вздохнул Шпет, – штучки все эти… новомодные. А раньше, бывало, пока свет поставишь… А они ведь капризные, примы, чуть что не так…
Шпет говорил именно то, что положено говорить хранителю устоев, Шпет не выходил из образа.
Неторопливо выбрать выгодный ракурс, распределить спадающие складки платья и застыть так на века в облаке нищающего фотографического света. Да, они могли себе это позволить. А нынче сеть битком набита фотографиями звезд, застигнутых в самый неподходящий момент. С открытом ртом. Со скошенными глазами. С небритыми ногами.
– Спасибо, – сказал он Шпету, который рассматривал программку, склонив львиную голову набок. Вот на кого похож Шпет – на Лотмана. Наверное, все-таки случайное сходство, вряд ли Шпет подражал Лотману сознательно. – А скажите… кто-то вам знаком? Из обозначенных?
Шпет близоруко щурился, вглядываясь в выцветший готический шрифт.
– Исполнители? Нет… О! Да, вот же! Валевская-Нахмансон. Азия, нубийская рабыня. Кто бы мог подумать? В каком-то любительском спектакле!
Шпет занервничал, положил тонкие бледные пальцы на программку, как бы придерживая ее. Боится, что отберу у него открытие, подумал он. Присвою себе.