Автохтоны
Шрифт:
– Herr, bitte!
У немца был здоровый румянец, нежная молочная кожа и хороший костяк. Голубые, как у котенка, глаза растерянно моргали.
– I beg you pardon?
Сейчас все знают английский, никто не знает немецкого. А ведь Австро-Венгрия тоже была вполне себе империя. И гораздо, гораздо ближе.
– I have lost my companions. – Немец по-английски говорил, как и положено немцу, бегло, но очень понятно. Не то что носители языка.
– Why don’t you call them then?
Он подумал, что немец не хочет тратиться на роуминг, но тот жалобно сказал:
– They are unavailable… catacombs, you see?
– What catacombs?
– Ancient… Greek Roman ancient catacombs…
Немцу
Он огляделся, но вокруг тоже были сплошь туристы, галдящие, смеющиеся, толкающиеся у лотков… Над площадью взлетела, рассыпаясь, ракета, свет расплескался по темной брусчатке.
– Это он про погреба. – Ободранный нищий отделился от парапета и протянул руку в перчатке с обрезанными пальцами. Собственные пальцы нищего торчали из перчаточных обрубков, белые, как сыр, с темными обломанными ногтями. – Винные погреба. Там дегустационный зал. Он что, потерялся?
Он машинально сунул в грязные пальцы десятку.
– Да. И спросить не у кого.
– Почему – не у кого? В любую ресторацию зашел бы, спросил. Тут у нас ни разу не было, чтобы человек потерялся.
Нищий обернулся к немцу и выдал длинную тираду. Он разобрал только Genossen, Katakomben и kommen. Немец заулыбался, показывая ровные белые зубы, сказал Danke и пошел широким шагом, придерживая фотокамеру, чтобы та не хлопала по груди. У немца все было качественное: лицо, и одежда, и, наверное, душа и мысли. Это вызывало раздражение.
– А говоришь, спросить не у кого, – заметил нищий, прикуривая от спрятанной в ладонях спички. Лицо у нищего было красное, бабье, без возраста – такие лица бывают у застарелых алкоголиков…
– Это правда руины? Греко-римские?
– Нет, конечно. Просто подвалы. Склады бывшие. А врут, что в этих катакомбах первые христиане прятались. Хотя римляне стояли здесь, это да. Здесь вообще проходной двор был. Все ходили туда-сюда, кому не лень. Гунны ходили. Татаро-монголы ходили. От этих, правда, мало что осталось, ни хера они не строили. Скорее наоборот.
Белая лошадь, запряженная в коляску, процокала копытами по мостовой. В коляске громко смеялись люди в цветных одинаковых шарфах.
– Веселятся всегда вместе, вы заметили? – Нищий проводил взглядом коляску. – Одному веселиться никак не получается, хоть узлом завяжись. Это горюют в одиночку, а чтобы веселиться, обязательно нужна компания. Чем больше, тем лучше. Это потому, что веселье – неестественное для человека состояние. Всегда нужен кто-то еще, кто-то, кто как бы подтверждал – да, весело. Очень весело, мол, зашибись, как весело. А так, останешься с собой один на один, посмотришь – ведь ни хрена не весело…
Еще один философ. Все они тут философы.
– Простите, вы кто по образованию?
– Неграмотные мы. – Нищий аккуратно затушил сигарету в пустом спичечном коробке. – Три класса церковно-приходской школы, что с нас возьмешь.
Стоило нищему пошевелиться, и в нос шибануло кислой вонью сырого сукна и немытого тела. Он подумал, что нищий
– Вот этого не надо. Не надо унижать человека.
Развернулся и пошел прочь, хлопая полами длинного не по росту пальто.
Бронзовая девушка, которую он принял за статую, пошевелилась и поправила шляпку с бронзовой розой. Еще одна ракета, шипя, взлетела над площадью и рассыпалась сотней золотых брызг. А попрошайка ведь прав. Зачем оно, это отражение пляшущих огней в осколках черного опрокинутого неба на брусчатке, если некому сказать «глянь-ка, красота какая!»?
Он вдруг подумал про Шпета, про увядшие афиши и хрупкие осыпающиеся портреты довоенных оперных див. Что Шпет вообще делает вечерами? Пишет книгу? Наверное, пишет книгу, теперь все пишут книгу, кого ни спросишь.
Он пожал плечами и пошел по шумной веселой улице, одной из множества веселых улиц, расходящихся в разные стороны от площади, словно спицы гигантского колеса.
– Тут что, вообще никто не живет?
В таких местах хостелы всегда битком… студенты, олдовый пипл, велосипедисты с огромными рюкзаками и свернутыми в трубку пенковыми ковриками… Он любил хостелы и не любил гостиницы. В хостеле бурлит жизнь; в гостинице усталые люди отсыпаются после напряженного дня. Или напиваются после напряженного дня. Или приводят телку, чтобы расслабиться после напряженного дня. Вешаются, кстати, всегда в гостиницах. Вы когда-нибудь слышали, чтобы кто-нибудь повесился в хостеле?
– Почему? Просто мы ремонтируемся. Которые отремонтированы, в те заселяем.
– Вы что, одновременно ремонтируетесь и работаете?
– Ну да. Тут на Рождество пожар был. Надо же как-то окупать ремонт…
В блюдечке на полу подсыхало молоко, растрескавшееся, желтое. Ни одна кошка не станет такое пить. Хотел сказать дежурной, но передумал. В конце концов, это не его дело. К тому же, он не видел тут кошки.
Роспись на стене разрослась, так, сама по себе, расползается плесень. Колхозница, упираясь в плинтус мощными босыми ногами, вздымала над головой огромный сноп. Колосистая нива, волнами сбегающая к плинтусу, омывала пятки колхозницы. На заднем плане ниву бороздили трактора и комбайны. У комбайнов и тракторов были растительные, неуверенные формы. Художница представилась ему остроносой, бледной, с прямыми русыми волосами, прихваченными хайратником, и очень одухотворенной. Такой трактор может нарисовать только очень одухотворенная женщина. Краской воняло даже сильней, чем с утра, ну да ладно.
Он стащил мокрые носки и, не раздеваясь, завалился на койку, в меру жесткую, по-своему даже удобную, словно бы сулящую отдых и убежище тем, кто в этом нуждается. Так удобны полки в скором поезде.
Одиночество навалилось, как подушка на беззащитное лицо спящего. А ведь на самом деле еще рано.
Тусклый свет, желтоватый и липкий, как подсолнечное масло, тихое пробулькивание в радиаторах.
Там, в городе, все переливается, взрывается смехом и светом, отражается в лужах, и все буквально кричит, что тот, кто не участвует в этом веселье, просто-напросто жалкий неудачник. Так и разводят нас, лохов, уныло подумал он… Правда, что ли, сходить в эти греко-римские погреба, или куда еще…