Аз Бога Ведаю!
Шрифт:
– Анафеме предам!
– Что есть сие – анафема?
– А все равно что по-вашему – пути лишить! Токмо ко храму!
– Ужель мне вдругорядь рок свой проклясть?.. Нет, не желаю! Поди же прочь! Поди! – княгиня тиунов призвала: – Снесите мертвеца! И ты ступай отсюда, поп. Вослед за мертвецом!
Послушные холопы сволокли Свенальдича во двор, там погрузили на телегу, в нее и инок сел, но прежде, чем тронуться, еще раз перст поднял:
– Ужо опомнишься, княгиня! Ужо придешь и в ноги бросишься ко мне!
Но Ольга не вняла ему в тот час, поскольку крадучись от нянек на
– Отпусти гулять!
– Весь Киев ныне пляшет – мы в тереме сидим. Пусти?
– А ведомо ли вам, по случаю какому сей праздник сотворился? – спросила их княгиня.
– Вот и позрим, коли отпустишь! – вдохновился Ярополк.
– А верно тиуны кричали – Лют издох? – вдруг окатил вопросом Олег, но Ольга не желала отвечать, и потому сказала:
– Ваш отец вернулся. И завтра поутру будет в Киеве.
– А где же ныне он? – чуть ли не хором воскликнули внуки.
– Боярин сказывал, на змиевых валах остановился…
– Знать, станем ждать утра, – сказал благоразумно старший Ярополк. – Пойдем в свои покои!
И брата за собой увел.
Все разошлись, и княгиня, оставшись в одиночестве, почуяла тоску; она вначале погрызла душу, ровно бродячая собака кость, и будто бы отстала, поелику думные бояре собрались, чтобы решить, впускать чумного князя в Киев, или не впускать. А без единовластной Ольги решить не посмели, и потому призвали ее в гридницу. Там долго судили да рядили, покуда не вынесли златое слово: пусть Святослав к воротам подойдет, и от того, с чем домой возвратился после стольких лет скитаний, зависеть будет, впускать иль нет. И всяко надобно подержать неделю-две под стольным градом, пустить к нему послов, затем детей, хотя он их не знает и никогда не видел, после чего – княгиню.
С тем и окончили совет, а Ольга, вновь оставшись в одиночестве, уж не клыки собачьи испытала – тоску смертную! Приникла было ко кресту, взмолилась, как учена была, однако на распятии Христос с поникшей головой не то что не внимал ее словам, но и сам будто смертную тоску испытывал. Тогда она в чулан спустилась, и там средь скарба пыльного нашла Перуна-бога, отерла лик руками.
– Ты не сердись на женку неразумную. – сказала ласково. – Ведь я почти слепая, пути не зрю перед собой… Мой сын явился в Русь, под Киевом стоит. Скажи мне, громовержец, вернулся ль рок мой вместе с ним? Или мое проклятье и доныне висит над головой?
Перун не отвечал и зрел сурово…
– Хоть знак подай! Хоть слово изрони, как прежде бывало?..
Но он не разомкнул своих серебряных уст и не, шевельнул золотыми усами. Стоял себе, как истукан, и думу думал…
– Подите все! – в сердцах вымолвила княгиня и поднялась в покои.
Ох, смертная тоска!
И вдруг надежду обрела, о внуках вспомня! Скорее к ним, в мужскую половину, сквозь потайную дверь, которой ходила к мужу своему Игорю.
Вернувшись с берегов священной реки Ра, где утратила космы свои, княгиня и вспоминать не хотела о внуках, велела отослать их в Родню вкупе с матерями – наложницами Святославовыми, дабы не видеть и не слышать ничего, что напоминает о детине. И целых три года думала лишь так:
Так думала, пока однажды старая ведунья Карная не обронила будто ненароком, что в Родне побывала и зрела там внучат. Остановить бы ее, рот заткнуть, чтоб не бередила душу, но Ольга отчего-то смолчала, А волхвица сия и давай тоски подпускать: дескать, старший Ярополк подрос и уж не дитя – скорее, к отрочеству ближе, крапиву косит мечом деревянным, а с ним повсюду брат Олег, и оба на отца похожи. А Владимир, тот, что от Малуши-ключницы, хоть и помладше братьев всего на полгода, но ростом не вышел и вдвое меньше, и потому старшие дают ему трепку, обижают и надсмехаются. Матери их тоже в ссоре, потому и нет ладу меж братьями…
Ушла Карная тогда и заронила искру. Княгиня то возрадуется от дум по внукам, то гневом закипит, вспомнив, чье это семя. Еще год миновал, и как-то раз, бывши с Лютом на соколиной ловле, заехали они в пределы Родни и тут средь поля хлебного Малушу повстречали. Склонившись, она жала рожь и вязала снопы, не приметив в поте лица, как Ольга очутилась подле на своем коне.
– Ты ли, Малуша? Иль не ты? – окликнула княгиня.
Та в ноги повалилась, не выпуская серпа.
– Я, матушка! Раба твоя, ключница!..
– Ужели бедствуешь, коли сама крестьянствуешь?
– Ой, госпожа, не спрашивай! Сын у меня, твой внук Владимир именем, вскормленья нет ни от кого, поелику в опале.
– Где же иные женки, что в наложницах были?
– Они живут!.. Кормильцы есть у них. Они не нам чета – боярский корень…
– А что же брат твой, Добрыня? Не шлет на прокорм?
– Да он боится… Коль я в опале, вдруг и его…
Малушин брат был холопом при княжеском дворе, и службу нес исправно, и жил в довольстве… Тут же зло обуяло княгиню!
– Боится?.. Что же, добро, быть ему в опале! Пришлю к тебе! И пусть крестьянствует. А ты… А ты, страдалица, будь при внуке. И не давай в обиду!
Уехала княгиня, и вскоре Добрыня отправился в Родню, однако же не успокоилось сердце, тоска вселилась: то сон приснится – с внуками в ладье плывет по волнам бурным, – то наяву иной раз услышит голоса зовущие: бабушка… А тут и Лют Свенальдич нет-нет да и вспомянет сыновей Святослава: мол, не по-христиански сие – внучков бросать на произвол року, и след бы вскормить из них князей достойных. Он же, Лют, готов кормильцем стать всем троим…
Точил, ровно капля камень. И источил на нет! Сломав гордыню, она сама отправилась в Родню и взяла внуков, оставив богатые дары их матерям, чтоб глаз не казали на княжеский двор. Они дары приняли, и кланялись, и клялись исполнить волю ее, однако и месяца не прошло, как Малуша приплелась в Киев и пала пред воротами княжескими. Холопы ее спровадили, а опальная ключница уж вновь блажит у стен и слезы льет. Ее взашей толкали, грозили в яму бросить на берегу Днепра – она же на своем стоит и просится впустить. Лют сдобрился, шепнул: мол, нет греха, пусть войдет, не по-христиански сие…