Аз буки ведал
Шрифт:
– Так вам-то Афину положено любить! А не такими чароваться.
– Вот сами и любите себе Диан! Но! Я-то видел ваши искорки из глаз!
– Ревнуете? Вовсе зря. Это был обязательный ритуал. Как ленточка на куст. Но я старался быть масштабным, а не мельтешить, как пчела, у чресел. Пардон.
– Вы еще только меня не разочаровывайте, пожалуйста.
– Хорошо. Предлагаю схему: Юля вас обидела тем, что обратилась к вам... Нет, я не скажу "как к немужчине" - как к врачу. Но совершенно не к тому: она попросила вас дать средство избавить одного человека, и я опять молчу какого!
– от стрессов в интимной жизни. И при этом разговоре все время смотрела вам прямо в глаза. А? Прямо в глаза? А?
– Ну... Очень похоже.
Они шли к кордону. За спиной Анюшкина болталась сумка с даже не вынутыми
Глава девятая
А Анюшкин заболел. Как они пришли вчера, он молчал, молчал. Похоже, это было к чему-то, так как даже корова, проинтуичив это, не дожидаясь розыска, впервые пришла из леса домой сама. Но и это Анюшкина не удивило и не разговорило. Совсем к ночи он молча развел керогаз и забыл про него. Глеб сам поставил воду, заварил чай. Вначале он был рад тишине, удалось пару часов посвятить бумагам. Нервные перетряски последних дней позволили отстраниться от уже написанного, теперь легко правилось лишнее, ясней провиделся финал. А потом, когда солнце село, вдруг захотелось и поболтать, поделиться неожиданно даже для самого себя обнаруженными связками тех событий, но Анюшкин в ответ молчал. Он вообще как будто не видел Глеба. Вяло покормил собак еще с утра заваренной кашей и лег. Что ж, нет так нет. Глеб вчера вот и сам хотел бы такой тишины. Но, на правах гостя, вот так вот молчать не решался. А сегодня... Ладно. Попил на крылечке чай в гордом одиночестве: ни одна местная псина с ним так дружить и не захотела. Они теперь на него больше не лаяли, но следить продолжали все же внимательно, настороженно. Наверное, он не очень хороший человек. Для псов, по крайней мере.
Утром Анюшкин не встал. Он спал, а корова орала благим матом. На остатках генетической памяти Глеб принес ей воды. Она подозрительно, долго нюхала ведро. Потом все же выпила и снова заорала. Глеб жалобно попробовал разбудить хозяина. Тот спал почти не дыша, жутко сморщившись, поджав к себе ручки и ножки. У него что-то внутри болело. "Да пошла ты!" Глеб открыл косую, измазанную засохшим навозом калитку, и корова, удивленно оглядываясь, пошла в лес, на что-то жалуясь всему свету. "Ну да, я тебя подоить забыл. Прости, но чего не умею, того не умею". Так. Теперь лайки. Они вдруг приблизились. Вдруг не чурались. Они просто не спускали с него глаз и даже унизительно подвиливали чужаку своими скрученными хвостами. Что делать? Что варить? Но стоп! Где же он прочитал, что хищникам необходимо один день в неделю поголодать? Даже львов в зоопарке по понедельникам не кормят. А для собак разгрузка была назначена на сегодня. Ясно! Умные лайки поняли, повздыхали и убежали в лес ловить мышей. Теперь что еще? Все? Замечательно! Так он ловко расправился с хозяйством и мог совершенно спокойно заняться своей "литературой". Это было очень даже хорошо: сесть одному и все забыть. Выключиться. Чтобы не возникало никакой, самой тонкой, свистящей связи между прошлым и настоящим. Чтобы прошлое не оживало здесь ни для кого, кроме самого Глеба... И именно здесь он совершил ошибку: забыл покормить домового.
В полдень с тропинки раздалось ржание. Из-за мелкого густого ельника на границе начинающейся тайги бодренько (от чувства уже скоро-скоро обретаемого дома), мотая потными мокрыми шеями, вышли три тяжело груженные лошадки. Впереди, в окружении подпрыгивающих от счастья собак, ходко шагал высокий худой человек в старой брезентовой штормовке, заношенной фетровой шляпе, галифе и резиновых сапогах. Судя по бурной радости лаек, это и был главный хозяин кордона Степан. Издали сухо поздоровавшись с Глебом, Степан очень неспешно разгрузил усталых покорных лошадок около своего дома, ловко стреножил толстенными веревками и отпустил их на "свободу". Перетаскал мешки в большой сарай и исчез. Вышел только часа через четыре. Подошел к крыльцу анюшкинской избы, где Глеб корпел над бумагами. Приблизившись, еще раз поздоровался, но уже с некоторым интересом. Покосился на записи:
– А где Нюшкин?
– Спит. Не смог его разбудить.
Степан носил большие, с подусниками рыжие усы.
– Енто у ево быват.
– Странно. Может, заболел?
– Быват. По три дня спит. А то - четыре. Пущай. Ты-то чей?
– Глеб. Я от Семенова.
– А. Голодный поди? Айда на веранду, пошамаем. Меня Степан звать.
– Я так и знал. А Анюшкин
– У каво кака болезь. Он так часто спит. А я запойный. Редко, но быват. Вот мы за друг дружкой ходим. Иначе пропали бы. Ты кто, не русский? Не шорец?
– Наполовину татарин.
– Это ничо. Шорцев не люблю. Телеуты ничо, а шорцев - нет.
Они прошли и сели под сенью холодного самовара. Тут уже, оказывается, стоял едва откипевший чайник, парил котелок густого супа с разваренной вяленой олениной, рядом круглый картофель, лук и хлеб. Солдатские алюминиевые чашки и деревянные ложки дополняли слюноточивый натюрморт.
– Зимой плохо. Надо печь топить. А я к Нюшкину не люблю ходить, у ево шалыга злой на меня. Дерется.
– Кто-кто?!
– Шалыга. Домовой по-нашенски. Он ево три года вертай привез. Ему ничо, а я ни разу через сени без бою не прошел. Всяк раз чо да грохну. Или себе башку расшибу. Веришь, нет?
– Я уже знаю.
– Во-во. Я ему говорил - выкинь. Так жаль ему. Терплю. Коды я маюсь, водкой-то, Нюшкин за мной ходит. Я редко, два-три раза в год. Но по полной... А чо? Бобыль. Без бабы живу. Без семьи. Вот и давит меня. Да. А ты не от запоя сюда приехал?
– Нет. Я не пью.
– А, душа болит. Семейный? Я к чему: мы тут как монахи. Бобыли-то. А я по детячим голосам тоскую. Очень тоскую. Десять годов Нюшкина толчу: давай женись. Привел бы каку-никаку бабу. Рожали бы. Как хорошо бы! Нет. Не понимат.
– А сам чего не женишься?
– Нечем. На Даманском острове китайцы поранили. Мина - бах! И все. Ты слыхал про ево? Так-то ничо. Дитятку бы. Чобы голосок, как колоколец.
– А Семенов своих привозит?
– Щас мало. Ране возил. Я его прогнал шибко.
– За что же?
– Чо он как нерусский? Горным девкам молица.
– Каким девкам?
– Дочкам Абу-кана. Гора така есть.
– А они чему помогают?
– А всяко. На охоте они зверя держат. Дак нам-то грех им камлать! Мы же хрещеные! А то тут всяко дряни по горам будет-то. И чо нам? Всем кланяться? Не замай, проходь мимо. А чо кланяться?
– Ну а ленточку подвязать?
– Лекту можноть. Невелик грех.
Они доели. Самый крупный кобель сидел рядом, пуская струйки слюны. Степан поставил перед ним миски из-под супа. Тот мгновенно их вылизал.
– Вота. И мыть не надоть. Молодчина. А ты чаво чай не пьешь?
Глеб все же сходил на речку и чашки помыл. Тщательно. С крапивой...
Удивительно, как такое долгое неразлучное соседство научило людей быть совершенно взаимно вежливыми. Степан в большем случае приглашал на обед. Остальное время он даже не подходил. Так, здоровался издали. Нет, вернее, один раз приблизился, хмыкнул на ворох бумаг. Видимо, назрела шутка, а поделиться больше было не с кем: "Ты, бляха-муха, как Ленин в Шуше!" Глеб поглядел на него как из колодца, и они расхохотались... Работалось всласть, точно под диктовку: быстро и сами находились нужные связки, мгновенно отзывались переклички, словно действительно кто-то невидимо подсказывал, откуда и куда тянулись силовые линии тех событий. Единственно мешали постоянно ломающиеся пересохшие карандаши... Так он и жил три дня, пока не проснулся Анюшкин. Это не был летаргический сон в полном смысле: Анюшкин иногда поворачивался, стонал. Но не реагировал ни на свет, ни на звук. Длинный Степан появлялся и исчезал по своим делам совершенно невычислимо. Корову, правда, доил, а она, понимая ситуацию, приходила каждый день сама. А еще Глеб разбил в сенях голову и вторую банку и, скорбя о собственном малодушии, нашедши на печи маленького деревянного, с короткой правой ногой шалыгу, помазал его маслом.
Проснулись они одновременно. Анюшкин как-то совсем жалобно запищал, суча ножками и извиваясь на сбитой постели. Глеб рывком сел, обалденно и мутно посмотрел на него, кинулся: чем помочь. "Наверное, пить! Высох за трое суток!" Набрал сгоряча на кухне полный ковш и потом никак не мог, не проливая, приложить его к крепко сжатым губам. От этих струек протекшего за шиворот холода Анюшкин задергался сильнее и, не открывая глаз, сел. Глеб залюбовался: это был самый настоящий гном Ворчун из "Белоснежки" до того, как его помыли. Без всякой надобности дополнительного грима. Наконец Анюшкин и сам посмотрел на Глеба, вернее, почти посмотрел, шаря вокруг руками. Глеб подал ему очки. И теперь они были на равных.