Азиат
Шрифт:
«Опять за рубль двадцать! — теряя терпение, подумал Герасим Михайлович. Он приподнялся, готовый выступить сейчас же. — Ведь сделали притчей во языцех шероховатости, о которых говорили ораторы. Перенесли все с больной головы на здоровую. Посадовский договорился даже до того, что я вызвал целую бурю. Что ж, бурю, так бурю! А я должен сказать все, что думаю о шероховатостях, которые прошли перед глазами. Они были, когда обсуждали вопрос о месте Бунда в партии и аграрную программу, отчетливо проступали в дебатах о членстве в партии и вот теперь при выборах тройки Центрального Органа»…
И когда Мишенев попросил слово,
Оживился и задумавшийся Ленин. Он приподнял голову, подперев рукой подбородок.
— Я хочу обратить внимание съезда на то, — начал Мишенев, — что уже сами по себе передачи моих слов, сделанные некоторыми ораторами, далеко не одинаковы по смыслу и еще более не похожи на мою формулировку.
На него пристально смотрел Красиков, угадывая ход его мыслей, и эта пристальность взгляда Петра Ананьевича придала Герасиму Михайловичу больше уверенности.
— Я указал на то, что «шероховатости» среди редакции существуют и для большинства съезда ясно видны. Но я отнюдь не говорил, что речь идет о «шероховатостях» личного характера, — он повысил голос и этим сделал акцент на главном, что собирается сказать: — Я категорически утверждаю, потому что — я смело говорю это — слишком уважаю товарищей из редакции, чтобы заниматься разбором такого свойства «шероховатостей». Я говорил о тех «шероховатостях», которые проявлялись в прениях съезда по разным вопросам, — «шероховатостях» принципиального характера, существование которых в настоящий момент представляет уже, к сожалению, факт, которого никто не будет отрицать…
Владимир Ильич посмотрел на Мартова, перевел взгляд на Посадовского, словно хотел этим подчеркнуть, — вот то главное, о чем следовало сказать, что надо было объяснить съезду. Два делегата — две позиции, оценивающие происходившее на съездовских заседаниях.
Пройдет почти год после этого дня, и Владимир Ильич вспомнит в своей книге «Шаг вперед, два шага назад»:
«Товарищ Посадовский так и не объяснил съезду, что он хотел сказать, а товарищ Муравьев, употребивший то же выражение, объяснил, что говорил о принципиальных шероховатостях, проявившихся в прениях съезда».
Герасим Михайлович высказал все, что давило его последние дни тяжким грузом. Теперь он свалился с его плеч и наступило душевное облегчение. Очень важно было не ослаблять боевитости, оставаться крепким духом, верящим в победу. Надо было быть готовым к новым схваткам. И сознание этого давало силы убежденно отстаивать свою позицию, идти дальше своим путем. Головня гаснет на ветру, а костер — будет гореть.
…Вот и наступили последние минуты. Все исчерпано, оговорено и решено. Георгий Валентинович закрыл съезд. Он сделал это скорее по обязанности патриарха Российской социал-демократии. Ни огня, ни бодрой и тонкой мысли, какими блистала речь при открытии съезда, не было сейчас в словах Плеханова. И сам он, такой торжественный и взволнованный в начале съезда,
Все стоя спели «Интернационал». Обе стороны вполне сознавали: вместо единения произошел раскол. Хотя те и другие, отныне большевики и меньшевики, считали себя правыми, стоящими на верном пути, каждому течению в партии предстояло прокладывать русло в своих берегах.
Какому течению суждено стать главным, не мог предвидеть Плеханов. Ленин тоже был охвачен раздумьем в эти минуты. Пел гимн с душой, с прежним подъемом, как и при открытии съезда. Воодушевляли его зовущая вперед мужественная мелодия и слова гимна.
Он пел и смотрел в зал, мысленно обозревая все, что происходило здесь с первого часа открытия съезда и вот до этой последней, трогательной минуты.
Он был рад, что огромное волнение его и всех, кто был в этом зале вместе с ним, позади. Теперь важно правильно оценить работу съезда. Создана партия рабочего класса. Выработаны ее идейные, политические и организационные принципы. Предстоит еще пережить последний переход к партийности от кружковщины.
В голове теснились мысли, рождались слова, вызревала новая статья, которую он позднее назовет «Рассказом о II съезде». Владимир Ильич уже знал, что сегодня и завтра ему и всем двадцати твердым искровцам непременно зададут вопрос, почему произошел раскол, и надо будет дать ответ.
А через восемь дней Александра Михайловна Калмыкова, горячо поддерживающая Плеханова и Ленина, напишет: «…разыгралось все под влиянием страшного переутомления, в одуряющей атмосфере толкущейся на месте шпанки», и Владимир Ильич незамедлительно ответит:
«…я глубоко убежден… нельзя понять происшедшего с точки зрения «влияния страшного нервного переутомления». Нервное переутомление могло лишь вызвать острое озлобление, бешенство и безрассудное отношение к результатам, но самые-то результаты совершенно неизбежны, и наступление их давно было лишь вопросом времени…»
Отзвучали слова «Интернационала». Владимир Ильич предложил посетить Хайгетское кладбище и возложить цветы к надгробию Маркса. Тот, кто чувствовал себя последовательным марксистом, должен был обязательно отозваться на предложение. Это была дань учеников учителю, их долг.
Герасим Михайлович в порыве радости крепко сжал руку Андрею. Всю дорогу, пока на омнибусе добирались до Хайгетской возвышенности, а потом шли пешком, его не покидала приподнятость.
Потрясло кладбище. В огромном парке с узенькими тенистыми аллеями теснились каменные кресты, плоские обелиски, плиты, скульптурные надгробия, ажурные оградки.
Могила Маркса находилась в отдалении, для «отверженных» — на не освященной церковью земле. Найти ее было нелегко, но Владимир Ильич уверенно вел своих товарищей мимо каменщиков, работавших на кладбище.
Мраморная плита была увита плющом, к ней подошли медленно и молча остановились. Мужчины сняли шляпы и склонили головы. Безмолвие продолжалось какое-то мгновение.
Женщины положили букеты у изголовья плиты, а несколько веточек с пышными белыми соцветиями опустили в мраморную вазу. Мужчины были молчаливо-суровы: всем им предстояло как эстафету пронести идеи и учение Маркса — человека, прах которого покоился под этим надгробием.