Азов
Шрифт:
– Ну, коль такое дело, – коней моих ведите! По дружбе седлайте!.. Дайте в подмогу четырех казаков. Поеду к царю! Не вернусь из Москвы – ставьте крест в Черкасске возле часовенки. Земли побольше наносите на мою могилу и поминайте почаще Мишку Татаринова… Останется моя Варвара – поберегите! А бог даст – вернусь!
– Ну, казаки, седлайте коней! В обиду нас не давай в Москве, Татаринов! – кругом шумели.
И стали седлать коней да носить землю шапками – на «могилу» Миши…
Ранним утром Варвара
– Мишенька!.. Да неужто ж и впрямь сымут в Москве с твоих богатырских плеч удалую головушку…
Помутнели от страха глаза Вари. Косы густые иссиня-черные разметались по плечам и груди.
А рядом, совсем близко, журчал ворчливо глубокий Танькин ерик-проток, кружил омутом; он напомнил Варваре о горькой судьбине Тани Снеговой.
…Полюбила Таня на свою беду лихого казака Васю Пудового. Да только не улыбнулось счастье им. Сшибся Вася в донской степи с крымскими татарами. Искры от сабельных ударов сыпались. Даже татары изумились мужеству казака, крикнули:
– Сдавайся!
Но он бесстрашно продолжал биться против семерых и голову свою сложил в бою неравном. Узнав о том, Танюша вышла на крутой берег и кинулась в тот ерик.
Вспомнив о Тане, Варвара зарыдала еще безутешней. Из самого сердца рвались у нее слова горячие, напевные:
– Ты прости, прощай, мой соколик Мишенька! Чую я, не встретиться нам больше, не жить вместе счастливо. Казнят тебя в Москве смертью лютою. Не летать тебе, мой орлик степной, в бой с татарами на горячем коне…
И взмолилась Варвара заклятьями древними:
– Пощади ж ты его, любимого, солнце красное. Я прошу вас, травы милые, дубравы зеленые, поразвейте вы мое горе тяжкое. Птицы легкие, сизокрылые, вы слетайте в Москву-матушку и поведайте: он за землю, за Русь стоял, бился он, страха не знаючи, со злыми татарами, с лютыми турками… И тебя я молю, тихий Дон, – упаси ты от смерти друга любимого. Без него мне на свете и жизнь не в жизнь…
Неожиданно она услышала позади себя чьи-то торопливые шаги. Обернулась и увидела Татаринова.
– Любимый Мишенька! – вскрикнула она и бросилась к нему на грудь.
Михаил стал утешать ее:
– Да ну, полно тебе кручиниться. Казак идет с Дону, вернется до дому. Не найдется в Москве рука боярская, чтоб срубить мне голову. Не зазубрилась еще моя сабля острая, закаленная. Еще конь мой лихой не устал носить казака по ковыльным степям.
И улыбнулась сквозь слезы Варвара, еще крепче прижимаясь к любимому…
…Станица Татаринова отъезжала к Москве. Цепляясь за стремена, Варвара металась в беспамятстве и голосила. Все бабы плакали. Деды, прислонясь головой к землянкам, ладонями сушили слезы…
Поднялся Миша на стременах, обнял поочередно атаманов, свою Варвару. И – полетел, понесся Михаил Татаринов! Четыре казака – за ним.
Казаки молча стояли на круче. Все горевали о нем: «Отдали казаки Мишину голову за Дон-реку, за землю русскую… Прощай, Миша!»
Казаки еще долго носили шапками землю к часовенке, воздвигая высокую могилу-курган.
…Атаман Татаринов и четверо казаков прискакали в Москву в тот день, когда царская матушка Марфа Ивановна, причастившись, умирала. Государь и бояре пребывали в печали и хлопотах.
Призвав к себе царя, Марфа с трудом спросила:
– Не приехал ли кто в Москву с Дона?
– Приехал атаман Татаринов, – тихо ответил царь.
Марфа попросила сына призвать к ней атамана.
Царю не хотелось исполнять эту просьбу матушки, но укоризненный взгляд старухи заставил его покориться. Татаринова позвали. Войдя в хоромы, Мишка снял шапку и опустился на колени. Марфа, вглядевшись, спросила:
– Здоровы ли атаманы на Дону?
– Здоровы, матушка, – ответил Мишка.
– Твои дела, атаман донской, известны мне. И слава твоя известна… Совершил ты не столь доброе, сколь полезное для Дона и государства дело. Я похваляю тебя и войско твое. И говорила я о том царю. Царь слышит ли меня?
– Все слышу, матушка, – откликнулся стоявший тут же царь Михаил. – Ты раньше то же говорила.
Атаман Татаринов сказал:
– Да дел моих было не так-то много, великая государыня.
– Я все слыхала… Стара я, но ведомо мне, что вы есть государству стража… Что сталось бы с нашими окраинами, ежели бы вы не стояли крепко на Дону!
Старуха, как бы желая загладить свою тяжкую вину перед казаками, была особенно ласковой и доброй.
– Великая государыня! – сказал Татаринов, глядя в ее слезящиеся глаза. – Давно то сметили мы, но на Москве бояре того дела не смечают. Им бы ты сказала…
– Да я-то, старая, теперь совсем без сил, – говорила Марфа. – А вы, донские казаки, разумом своим должны понять, что моему Михайле Федоровичу пожаловать вас нечем. Казна наша царская скудна. Бедны мы стрельцами, и ружья у нас худые…
Закашлялась высохшая инокиня, откинулась на подушки и прервала речь.
– Встань! – повелительно сказала Марфа Татаринову.
Хотела и сама подняться, но слабые ее силы отказывали. Дряхлое тело старухи, дрожа, опускалось. Упершись худыми локтями, Марфа приподнялась, кверху выпирали сухие костлявые плечи. С большим трудом, последним усилием она села, дрожа. Отдышавшись, громко произнесла:
– Ну, сказывай, атаман, чего бы хотели донские казаки? Просите, пока не поздно: я скоро отойду…
– Великая государыня! – протянул к ней Мишка обе руки, в которых держал казачью шашку с красным верхом. Он молил ее, скользя взглядом по восковому лбу и мертвенно-бледным губам. – Освободи ты нас, матушка, своей царской волей от всяких утеснений. Освободи ты казаков, что напрасно томятся в тюрьмах. Знай, матушка: все, что сказывали на Москве про донских казаков турские послы да лазутчики, – оговор и неправда. Освободи казаков!