Бабаев
Шрифт:
Нужно было думать о том, где будет седьмая рота и что будет делать. Но шли в батальонной колонне - впереди шестая, сзади восьмая; зачем было думать над тем, над чем думали другие?
Кругом расступалось темное, и то, что таилось под ним, вставало непобедимое, неизбежное, еще хмурое, но уже полное смеха. Вот-вот где-нибудь брызнет и загрохочет по небу.
Земля уже отслоилась от неба, осела тяжело и мутно, а небо широко распускало крылья, чтобы, размахнувшись, сорваться сразу со всех теснот и низин и взмыть кверху, как большая
Трепались сбоку клочковатые тени, темные с просинью, упирались в небо и лениво смотрели оттуда вниз.
Не хотелось думать, что это деревья, хотелось забыть о том, что на земле есть деревья, дома, стены, люди. Но люди шли куда-то на деревья, дома и стены, и нельзя было, обернувшись, громко крикнуть им, этим людям: "Сядьте, дождитесь солнца!" - как нельзя было запретить подняться солнцу.
Было что-то неизбежное, вертелось и дробило в кровавую кашу, только "от трех бортов" в лузу.
Солдатские шинели пахли казармой. Правофланговый Осипчук старательно выдвигал большие ноги и сопел носом. С каждым шагом ближе был к чему-то новому - знал ли это?
Фельдфебель Лось подбежал сзади; мелькнуло около бледным пятном угодливое лицо.
– Ваше благородие! Говорили ребята, у них и пушки есть!
– У кого пушки?
– У этих, у бунтующих... Говорят, на каждой улице пушка, а возле церкви вроде как крепость...
"Тррах!" - ударило что-то в воздух впереди, сбоку, разодрало небо клочьями, как парусину, и замелькало острыми крыльями влево, вправо...
– Залоп!
– вздохнул Лось.
Осипчук откачнулся, дернул головою, испуганно глянул на Бабаева.
– Это не ружейный, - сказал Бабаев, - из револьверов.
– Эскадрон обстреляли с баррикад, каковы!
– заколыхался около батальонный на толстой лошади.
Смущенный голос распластался, как жаба в воде.
Представились вздернутые плечи. Спереди через неясное поле перебросился и упал взлохмаченный топот отбитого эскадрона.
Еще где-то справа, очень близко, разодрали страшно крепкую парусину.
– Батальон, стой!
– неистово крикнул подполковник прямо в седьмую роту.
У испуганной лошади под ним острые, черные на вздернутой голове, дрожали уши.
Люди стояли за баррикадами - об этом не думал раньше Бабаев, теперь подумал: люди стояли за кучами пустых ящиков и гнилых досок; целую ночь стерегли, чтобы не вошли другие, ждали, готовились... Но входят уже другие, серые, в чужой одежде, с чужими мыслями в головах.
Топорщатся крыши домов, синея; там, откуда взойдет сейчас солнце, кровавый туман и рвутся желтые залпы.
IX
...Все время, пока идет рота, в мозгу торчит, как корявый дубовый сук, команда подполковника:
– Седьмой роте занять улицу влево! Направление на большой тополь!
Большой немой тополь, как синий, круглый монумент на чьей-то могиле. Туда идти. Толкнуло вперед длинным кием... Сзади за четвертым взводом барабанщик Ахвердов бьет атаку. Кто приказал? Фельдфебель Лось?
Трам-трам-трам-трам...
– вбивает гвозди в лопатки. Солдатский шаг гулкий, высокий, вровень со стуком барабана... Перед глазами качаются, дрожа, лошадиные уши... Трещит сбоку пулемет, как большая швейная машина. Нем и синь воздух. Шаги огромны: каждый шаг - половина земли. Но кружится земля под ногами, скользит вправо, и оттого спираль и угол. А в углу тополь, как монумент на чьей-то могиле.
Прийти и стать... а потом? Отчего нет ротного? Болеет?.. Кто смеет болеть, когда уже нет болезней, а ходит смерть? Входит во все двери, ждет и смотрит... Глаза зеленые... Уже нет болезней, нет тления, нет слов...
Трам-трам-трам... Это самая зловещая музыка, какую он слышал. Бьет по всем нервам сразу, по самым глубоким, по самым тонким... Кажется, что нет уже и тела, выбито все, ни костей, ни нервов. На куче горячих гвоздей глаза, а около них клочья мыслей, то ползут, то прыгают - нельзя схватить.
Не нужно это, но лезет в глаза широкая скула Осипчука, и толстые губы, и на голове взводного фуражка колесом... Зачем-то вглядывается в его темный погон и считает басоны: три новеньких белых басона, посередине прошиты нитками. И где-то под ним вдруг медленно глубится колодец, и из него смотрит та женщина в номере - последняя. Глаза зеленые-зеленые. Хочется крикнуть: "Зеленые!" - во весь голос, громко, чтобы заглушить барабан.
Трам-трам-трам...
Уже видно тополь. Отделилась одна ветка, другая, третья... Прямые, как свечи в подсвечнике... Солдаты молчат; только шаги слышно. Все шаги, как один общий шаг, и барабанный бой вспыхивает на нем, как языки огня на пожаре.
Может быть, пустая та улица, куда идут, может быть, пустая и сонная, и возле домов мирная трава.
Бок крайней хаты забелел под тополем, ярко вдруг забелел, точно солнце встало, но солнца не было; было что-то беспокойное, рвущее, и кровавилось небо в том месте, откуда должно было встать солнце.
Другая хата подняла из-за первой худую трубу, любопытную, как баба в платочке. Сарай под черепицей выгнул по-рыбьи спину. Еще дальше, совсем близко и четко, мелькнули крыши и трубы. Показалось их страшно много, точно ветер подул на воду и поднял рябь.
"Должно встать солнце!" - ребячилась мысль, и другая, шутливая, чертила денщика Гудкова, в жилете на красной рубахе, рядом с ним его бабу, поле пшеницы, и на нем зайца: сидит на самой меже, уши торчком, не то серый, не то желтый, а на солнце, на белесом хлебе, под густою грушею, тень. Может быть, это и не груша, а рябина или боярышник: растут такие одинокие в поле жаль рубить. Скачет по полю Нарцис, взмахивая ушами, далеко виден, черный, лает, славная собака.
"Седьмой роте занять улицу влево! Направление на тополь!"