Бабье лето
Шрифт:
— Нет, нет — не то…
Она увлекла его на переднюю площадку вагона. В открытые окна продувал ветер, пол дрожал под ногами.
— Вот тут нам лучше, не правда ли?
— Да, здесь свежее… но ты не простудишься?
Она не ответила. Она перегнулась в окно и вдыхала в себя сырой воздух ночи. Она чувствовала теперь какую-то неловкость. Они искали слов для разговора, твердо зная, что говорить нужно, но слов не находилось.
— Я так ничего и не купила. Придется сказать, что ничего не нашла. Как все это глупо, глупо, глупо…
На одной из промежуточных станций Галдин принес ей сельтерской воды {58} и сам у буфета выпил рюмку водки и очень
Григорию Петровичу нужно было сходить первому. Когда поезд остановился на его станции, они вдруг сразу поняли, что им еще много необходимо сказать друг другу, что надо торопиться, иначе все перезабудешь. Они взялись за руки и произнесли вместе одно и тоже:
— Так помни…
Но не докончили. Анастасия Юрьевна прижалась к нему, готовая опять разрыдаться. Галдин поцеловал ее в лоб и быстро соскочил на платформу. Поезд тронулся дальше. Не оглядываясь, Григорий Петрович дошел до своего шарабана. Антон удивился — так резко барин крикнул ему:
— Ну, трогай!
Следующие дни потянулись ровной вереницей, ничего не давая нового, ничего не прибавляя в отношениях Галдина к Анастасии Юрьевне. Они встретились через день после поездки в Витебск. Она была утомлена и чувствовала себя нездоровой. Вскользь она заметила, что отношения мужа к ней показались ей подозрительными, но они оба старались не говорить о своем путешествии. Они ходили по лесу рука в руке, изредка перебрасываясь незначительными фразами, больше прислушиваясь к шороху сухих игл под ногами, к свисту иволги и тихому шелесту ветра между деревьями. Они смотрели на медленно падающие желтые листья, на бледное высокое небо, на высохшую траву и ни о чем не думали, чувствуя мягкую грусть в своих сердцах, которая, казалось, наполняла все вокруг них и пришла к ним с блеклыми осенними днями. Им ничего не хотелось, ничего они не искали. Самые яркие, острые дни остались позади, они уже сроднились с своею любовью как с чем-то близким, и она дарила им спокойное счастье без порывов, без отчаяний. Правда, они не могли явно любить друг друга, и это продолжало мучить Григория Петровича, но не как препятствие, а как неприятный укол самолюбию. Он не говорил больше с ней об этом, а она молчала, вся уйдя в свою любовь.
Потом он получил от нее записку, где она писала, что слегла, что не может с ним встретиться. К себе она тоже его не звала, говоря, что это вызовет подозрения.
Он остался один, оторванный от своих прежних занятий, недовольный, скучающий. Он вдруг почувствовал вражду к самому себе,— у него явилось такое чувство, точно высокий воротник сдавил ему шею и все время мешал, стесняя его свободу. Иногда он вспоминал свою последнюю встречу с панной Вандой и думал о поездке к ней, но каждый раз откладывал ее; что-то мешало ему по-прежнему весело глядеть на жизнь, несмотря на то, что, казалось бы, все вошло в свою колею. Боясь переписки, он хорошо не знал, что делается в Теолине, и старался наведываться об Анастасии Юрьевне стороною, через прислугу и крестьян.
В такие дни он каждое утро ходил на охоту. Это отвлекало его от мыслей, которые угнетали его с непривычки. Он ходил по болотам с ружьем в руках, перепрыгивал с кочки на кочку, пробирался в густой поросли, прислушивался к каждому звуку, каждому шороху, внимательно следя за движениями своей собаки.
Он отдыхал, чувствуя, что снова становится прежним, когда,
В такое-то время он встретился с паном пробощем, который тоже целыми днями рыскал по болотам, всегда навеселе, но бодрый и подсмеивающийся над всеми, даже над самим собою.
— Пан пулкувник ни разу не сдупелял,— кричал он, завидя Галдина издали.— Ну и легкая же рука у пана пулкувника! Я не хотел бы выйти с паном на поединок, хоть и пришлось бы мне уступить ему свою Аделю…
Он шлепал по воде своими «постолами» {59} , в какой-то куцей тужурке, весь обвешанный битой птицей, флягами и патронами.
Григорий Петрович искренно ему обрадовался. Он чувствовал к нему особенную симпатию.
— А я четыре дня в хату не заходил,— продолжал ксендз.— Так со зверюгой под корчами и сплю. Уф! Пекло якое! Два выводка тетерей вспушил — сыночкам своим на праздник роздам. Ну, а як же вы, пан пулкувник? Бачу я на вас и дивуюсь, какой вы ладный вышли. Ей-богу, кабы мог, своим сыном вас сделал бы.
Галдин рассмеялся.
— А что вы думаете? Я таки хотел бы иметь сына. Вот Аделька, пся крев, не несет мне что-то…
Они уселись рядом под кустом можжевельника и продолжали разговаривать. Невольно разговор перешел на Лабинских. Ксендз расхваливал молодых паненок. По его мнению, они стоили хороших женихов. Там есть один такой — пан Ржевуцкий, но он не особенно нравился пану пробощу — им нужен такой жених, как пан пулкувник! В особенности панне Ванде. О, она удивительная женщина! С большим характером, смелая и умная; панна Галина тоже славная, но она больше годится для домашнего хозяйства и нрав у нее смешливее, а самая младшая — Зося, та, когда вырастет, затмит своих старших сестер,— это дичок, но с таким большим, чистым сердцем, которое может согреть своею любовью целый свет. Она его духовная дочь, каждую неделю исповедывается у него, и он хорошо знает, что это за девушка. Дай ей бог всякого счастья на земле — она его достойна.
— Они меня звали к себе,— заметил Галдин, когда ксендз умолк.
— Ну и поезжайте к ним. Ничего, что вы схизматик {60} ,— я и на исповеди говорю, что и схизматики тоже люди. Вот увидите — панна Зося, если вы сумеете подойти к ней, много расскажет вам…
Григорий Петрович предложил ксендзу ехать вместе. Тот согласился, но попросил дать ему время переодеться.
Григорий Петрович не совсем спокойно подъехал к дому Лабинских, не потому, чтобы сердце его сильнее забилось перед свиданием с одной из паненок, а потому, что он все-таки чувствовал себя чужим среди этих людей из чужого для него, почти враждебного мира.