Багровые ковыли
Шрифт:
– Иди к себе на батарею, солдат, – все так же тихо сказал Слащев.
В глазах канонира мелькнула искорка дикой, животной радости. Конвойный увел его, и вновь стало слышно, как бьется о стекло бражник.
Фролов первым прервал молчание.
– Яков Александрович, – сказал он мягко. – Кавполк Мезерницкого у нас под рукой. Дадим батарею… красных там не должно быть много… какая-то блудная часть, рота, не больше. Навалимся, отобьем!
Слащев, ни слова не говоря, вышел из дома. Часовой вытянулся. Генерал отошел в темноту, под деревья. У колониста перед домом рос сад. Пахло подгнившими яблоками-падалицами. Сквозь жухлую
Жить не хотелось, силы были исчерпаны. Но он должен был прийти в себя и сделать то, что может, для спасения жены. И ребенка. Должен.
Ворваться в монастырь? С артогнем, с гранатами, с пулеметными очередями? Пуля – дура. Он не простит себе, если Нина будет ранена или погибнет. Да и кто знает, что это за красная часть? Попадется какой-нибудь живодер, ведь нарочно пристрелит генеральшу, едва начнется бой.
Нина. Любовь его. Его первая настоящая любовь. И он для нее первый и настоящий. Они пара, которую соединила война, и на весь их век. Он знает, что Нина не пощадила бы жизни ради него. Она уже доказывала это, когда шла рядом в атаку, когда увозила его, раненого, под огнем красных в тыл.
Теперь его очередь не пожалеть себя. Завтра он проиграет бой. Потерпит первое свое поражение в Гражданской войне. Вообще первое поражение. С немцами он не проигрывал боев, просто отступал, как все.
Это конец. Неизбежная отставка. Он окажется без армии, без тех, с кем сроднился. Хуже того – он окажется без Нины. Наедине со своими ранами и болезнями. К чему такая жизнь?
Ему тридцать четыре года, но кажется, что прожил уже пятьдесят или больше. Гораздо больше. Он сам не раз умирал и не раз посылал людей на смерть или на казнь, если они, как он полагал, заслуживали этого. Что такое смерть после всего, что он видел и пережил? Пустяк. Простой карточный проигрыш. Перебор или недобор, как в быстрой фронтовой игре в «очко». Не более того.
Нине всего лишь двадцать. Она пришла к нему совсем девчонкой. Она не видела девичества, в ее жизни не было балов, сватовства, гаданий, ухаживаний. Из гимназии сразу в революцию, а потом в Гражданскую войну. Самую грязную, самую гнусную из войн. Где вши и кровавый понос губят людей больше, чем гаубицы.
Она легла к нему в постель в какой-то казацкой хате и очень хотела казаться взрослой, страстной, умелой. Старалась для него. Боялась разочаровать. В их совместной жизни было всего несколько радостных безоблачных дней. Однажды на переформировании. Были какая-то река, красивые облака, нежно пахнущие цветы. Он подарил ей букет, первый в их жизни. Он принялся ухаживать за собственной женой, стал говорить ласковые слова, вспоминая французский: именно на этом языке следует говорить о любви.
Внизу купали коней, весело гоготали и матерились голые солдаты, а они говорили по-французски… By зет бель… Же ву зем плюс ке ля ви… Же ме ре тужур кё ву… [30]
Она должна жить. Во что бы то ни стало. Он не может оставить ей средства для существования. У него нет ни фунтов, ни долларов, ни франков. И рублей-то нет, кроме скудного генеральского денежного содержания. Но он знает, что его друзья, если останутся живы, не оставят ее наедине с нищетой. У него настоящие друзья. Барсук, Мезерницкий, Фролов… Да все его офицеры придут на помощь «юнкеру Нечволодову»! Она талисман корпуса. Она тайная любовь многих
30
Я люблю вас больше жизни… Вы прекрасны… Я буду любить вас вечно.
Он должен перестать думать о себе. Только о ней. Любой генерал разыграет завтрашнюю битву не хуже его. Вернее, проиграет битву. По крайней мере он останется в памяти своих солдат настоящим героем, никогда не терпевшим поражения.
Может быть, во всем происшедшем есть высший смысл? Сама жизнь подсказывает ему: уходи. Пора. А что не хочется уходить, так это так понятно. Простой собачий инстинкт…
Слащев вернулся в дом решительным и собранным. Попросил фельдшера перевязать живот, чтобы не чувствовать расползающейся по животу мокрой и липкой сукровицы с проникающим сквозь ткани запахом.
– Положи несколько тампонов, – сказал он.
Подумал об ампулах с морфином и о пакетике кокаина. Надо было взбодриться.
Нет, не сейчас! Сейчас это было бы недостойно: бежать от чувства страха, от игры нервов. Его голова должна быть ясна и холодна. Он написал приказ о назначении командующим корпусом Фролова, положил в конверт. Конверт заклеил. Фролов с тревогой посмотрел на Слащева.
– Что ты решил, Яков Александрович? – спросил он.
Этим «ты» Фролов хотел показать, что он вместе со своим генералом и готов разделить все его неприятности и горести.
– Двое конвойных проводят меня, – твердо сказал Слащев. – Если к утру меня не будет, действуйте так, как решили. Вскроете конверт.
Фролов посмотрел на него с болью и тревогой. Но не сказал ничего. Слащев не относился к числу людей, которых уговаривают. Советовать – да. Но он, Фролов, уже посоветовал, как быть. Остальное – воля генерала. Амор фати, как повторял Яков Александрович.
Кольцову не удалось поспать, как он надеялся. Он улегся на жесткую скамью в сапогах, одетым, оставив на всякий случай одну свечу горящей: драгоценные спички после переправы давно превратились в труху, а зажигать фитиль свечи от кресала, да еще в темноте, – дело хитрое.
Сон мгновенно накрыл его своей черной ладонью. Показалось, что тут же, по истечении минуты, кто-то стал трясти его за плечо. По военной привычке он вскочил.
Это был все тот же Грец. Вечно бодрствующий.
– Что-то стряслось?
– Какой-то человек пришел в монастырь, до командира просится – и только. Важное, говорит, сообщение. – Грец хмыкнул с пренебрежением в адрес пришедшего. – Со мной не схотел говорить. С виду вроде бы офицер, но без оружия. Может, какой из «ваших»? – закончил особист, вспоминая, очевидно, историю с Колодубом и махновцами.
– Пусть входит.
Кольцов зажег вторую свечу, поставил ее к краю стола, где находилось принесенное для ночной гостьи кресло, сам отодвинулся в тень.
Вошедший был чуть выше среднего роста, в грубом парусиновом плаще с откинутым назад башлыком, голова полуседая, стриженная под офицерский бобрик. Возраста неопределенного, худой невероятно: под скулами лежали глубокие тени, свеча выделяла резкие морщины у углов рта. Рот словно был заключен в скобки. Глубокая вертикальная линия на переносице – как разрез ножом. Глаза были огромные, светлые, в них светилась то ли нечеловеческая тоска, то ли полубезумие.