Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Няня говорит, что плачем и шумом никого не обманешь, — заявляет Софи ни с того, ни с сего, гримасничая как дурочка, пока Конфетка расчесывает ей волосы, и подергивая ножками в тесных туфельках — когда гребенка дергает.
Софи еще не совсем проснулась, это ясно.
— Мы все должны стараться, Софи, — говорит Конфетка, — быть храбрыми и выносливыми.
В половине девятого, вскоре после начала занятий, тишину уединенной классной комнаты нарушает стук в дверь. Обычно после завтрака сразу убирают посуду, и потом их никто
— Мистер Рэкхэм желает видеть вас, мисс Конфетт, — объявляет она.
— Видеть… меня? — недоуменно моргает Конфетка.
— В кабинете, мисс.
На лице Летти написана доброжелательность, но если на нем написано и нечто доверительно-женское, то настолько неразборчиво, что Конфетке этого не прочесть.
Софи поднимает голову от письменного стола, ожидая услышать, что еще стряслось в этом мире. Конфетка кивком и жестом просит ее не отвлекаться: Софи пишет названия музыкальных инструментов и рисует их. Конфетка только что убедила девочку, что скрипку с поникшим грифом можно оставить — не стоит вырывать листок из тетради и рисовать скрипку заново. Софи опять наклоняется над тетрадкой, прижимая линейкой незаконченный рисунок виолончели, будто та дергается, пытаясь вырваться из ее рук.
— Я скоро вернусь, — говорит Конфетка.
Однако, следуя за Летти, она вдруг начинает сомневаться, что сдержит слово. «Он хочет выставить меня, — думает Конфетка, — нашел кого-то с французским и немецким, и на пианино она играет. И столь же внезапно перейдя от необоснованного страха к необоснованному возбуждению, думает: нет, он хочет поцеловать меня в шею, задрать мне юбки и хорошенько отодрать. Как проснулся утром, у него встал колом, и теперь больше сил нет терпеть».
Ковры на всей площадке влажноваты, пахнут мылом и мокрой шерстью. Летти, выполнив поручение, закатывает рукава и возвращается к ведру и губке, предоставляя гувернантке в одиночку встретиться с хозяином.
С колотящимся сердцем стучится Конфетка в дверь хозяйского кабинета, в его святая святых. Она ни разу не переступала этот порог за все время пребывания в доме.
— Войдите, — откликается он. Она повинуется.
При виде Уильяма — в клубах дыма, в изнеможении навалившегося грудью на письменный стол, локтями раздвигающего две стопки корреспонденции, — у Конфетки возникает мысль, что он выглядит, как после ночного загула. Глаза покраснели и опухли, потные волосы облепили череп, борода и усы нечесаны. Он поднимается навстречу Конфетке, и она замечает на жилетке темные пятна, оставшиеся от торопливого умывания.
— Уильям… У тебя ужасно усталый вид! Нельзя так много работать!
Он подходит к ней — ботинки и брюки перепачканы глиной — грубо хватает за плечи и притягивает к себе. Отвечая на объятие, обвивая его своими длинными, худыми руками, Конфетка борется с искушением повести себя, как подобает гувернантке, в голову лезут дурацкие фразы: «Ах, отпустите, сэр! Пощадите меня! Ах, я в обморок упаду!» — и так далее.
— Что случилось, любовь моя? — шепчет
— Расскажи мне о твоих заботах.
Фраза — глупее не придумать, она понимает; но что ему сказать? Больше всего ей хочется, чтобы растаяла эта неопрятная комната, с горами бумаг, с обоями в табачных пятнах, с ковром цвета говяжьего студня, чтобы они чудом перенеслись обратно на Прайэри-Клоуз, где мягкие, теплые простыни прильнут к их обнаженным телам, а Уильям будет любоваться ею, и скажет…
— Уф, это мерзкое, безнадежное дело…
У нее перехватывает дыхание, потому что он все сильнее стискивает ее.
— Это… парфюмерное дело? — подсказывает она, отлично понимая, что он говорит о другом.
— Агнес, — стонет он. — Она меня скоро с ума сведет. Вероятность, что Уильям сойдет с ума скорее, чем его несчастная жена, невелика, но нет сомнений в том, что он мучается.
— Что она сделала?
— Ночью выбежала на снег в ночной рубашке! Дневники свои откапывала — или пыталась откопать. Теперь она уверена, что их черви съели. Я же распорядился, чтобы эти проклятые дневники убрали в надежное место, так никто понятия не имеет, куда они девались!
Конфетка бормочет нечто сочувственно-недоумевающее.
— И она поранила себя! — восклицает Уильям и содрогается в объятиях Конфетки. — Ужас! Обе ноги рассекла себе лопатой. Бедное дитя, она в жизни ни одной ямки не выкопала. И была босиком. Боже мой!
И снова содрогается от мысли об этих изящных босых ножках, рассеченных одним неловким движением тупого металлического орудия. Содрогается и Конфетка.
— И как она? И что ты сделал? — вскрикивает она. Уильям высвобождается из ее рук, и прячет лицо в ладонях.
— Конечно, пригласил доктора Керлью. Слава Бoгy, он не отказался… хотя он без сомнения урвет с меня свой фунт мяса за это… Поразительно, как человек способен в верхней одежде и ночной сорочке зашивать плоть орущей женщины, и выглядеть при этом самодовольным! Ах, да пусть выглядит как угодно — Агнес останется здесь! Неужели я должен обречь мою жену на жизнь в аду, потому что она не умеет пользоваться лопатой? Я еще не превратился в зверя!
— Уильям, ты просто не в себе! — останавливает его Конфетка, хотя и ее голос дрожит от волнения. — Ты сделал все, что можно сделать, теперь тебе нужно поспать, а потом все обдумать на свежую голову.
Он отходит от нее, кивая и растирая руки.
— Да-да, — морщит он лоб в попытке прогнать нелогичные мысли. — Я уже пришел в себя.
Он смотрит на нее со странным блеском в глазах.
— Как ты думаешь, кто мог взять эти проклятые дневники?
— М-может быть, нянька Софи захватила их с собой? Их ведь откопали прямо перед ее отъездом?
Уильям качает головой, собираясь возразить — Беатриса Клив относилась к Агнес с едва скрываемым презрением.
Но тут ему приходит в голову, что именно по этой причине она могла обрадоваться случаю напакостить ей.