Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Все в порядке, Клара, вы свободны, — говорит Уильям. Камеристка делает едва заметный книксен — легкое движение корпусом.
— Миссис Рэкхэм говорит, чтоб мне оставаться, сэр.
— Она моя камеристка, — напоминает Агнес. — Думаю, я имею право иметь в доме одного человека, который превыше всего ставит мои интересы.
Уильям расправляет плечи.
— Агнес, — предостерегающе начинает он, но сразу меняет тон. — О чем ты хотела поговорить?
Агнес делает долгий глубокий вдох.
— Только что мне
— От Чизмана?
— Я полагаю, у нас только один кучер, Уильям. Если у тебя нет других, которых ты держишь про запас для собственных развлечений.
Это что — ухмылка на лице Клары? Черт возьми, какая наглость! Ах ты, потаскуха паскудная, да я тебя на улицу выброшу за это…
— Чизман вел себя дерзко, дорогая? — вопрошает Уильям с подчеркнутой предупредительностью.
— Он воспитан настолько, насколько бывают воспитанными люди его круга, — возражает миссис Рэкхэм. — Мое унижение — это твоих рук дело.
— Моих рук дело?
— Чизман говорит, что ему запрещено возить меня в церковь.
— Сегодня вторник, доро…
— В мою церковь, — обрывает его Агнес, — в Криклвуд.
Уильям на мгновение закрывает глаза, чтобы получше вообразить Клару, впавшую в нищету или, еще лучше, сгорающую на месте — в пепел.
— Что ж, — вздыхает он, — это сделано по распоряжению доктора Керлью.
Агнес повторяет его слова, произнося каждое с изысканно пренебрежительной интонацией:
— Распоряжение. Доктора. Керлью.
— Да, — подтверждает Уильям, поражаясь, как это он, Уильям Рэкхэм, кто без труда утихомиривает ярость взбеленившегося докера, теряется, столкнувшись с неудовольствием своей миниатюрной жены. Каким образом нежный нрав, которым она некогда восхищала его, превратился в такую горечь?
— Доктор Керлью считает, что тебе вредно, что плохо для твоего здоровья… исповедовать иную веру…э…нежели…
— Мне нужно чудо, Уильям, — медленно и внятно произносит Агнес, будто обращается к на редкость тупому ребенку, — чудо исцеления. Мне нужно молиться в церкви, которую признает Бог, которую, как известно, посещают Пресвятая Дева и Ее ангелы. Ты хоть раз видел чудо в твоей церкви, Уильям?
Руки Клары, которые она до сих пор держала за спиной, перемещаются к животу — безобидная суетливость, которую Уильям, тем не менее, воспринимает, как издевательство.
— Я… Я, вероятно, обращал мало внимания на эти вещи. Должен признать свои грехи.
— Признать грехи? — шипит Агнес, еще шире раскрывая глазищи. — Согласна, ты должен признать их. Но ты не станешь этого делать, ведь так?
— Агнес…
Он снова напрягается, готовясь к ссоре, и снова сопротивляется подстрекательству.
— Лучше поговорим об этом, когда ты поправишься. Католическая твоя церковь или англиканская, — ты сейчас не в состоянии посещать никакую. Твои бедные ножки нуждаются в покое и ласке.
Ему вдруг приходит на ум ловкий способ убедить ее:
— К тому же, каково тебе будет, Агнес, если тебя внесут в церковь, как тяжелый груз, а окружающие будут глазеть?
Попытка воззвать к светским инстинктам Агнес просто испаряется под ее негодующим взглядом.
— Отчего я должна чувствовать себя тяжелым грузом? — голос ее дрожит, — я буду чувствовать себя… божественно. И я вовсе не тяжелая. Как ты смеешь!
Уильям осознает, что при всем наружном спокойствии его жена в бреду. Дальнейший разговор не имеет смысла, только Клару повеселит.
— Агнес, — резко заявляет Уильям, — я… я не разрешаю. Ты будешь посмешищем и сделаешь посмешищем меня. Ты останешься дома до тех пор…
С воплем страшной муки Агнес сбрасывает простыни и с проворством морского ежа ползет по матрасу в изножье кровати. Ухватившись за медные спинки и обливаясь слезами, она стонет:
— Ты обещал! Любить, беречь и почитать меня! Ты говорил: «Мне дела нет до того, что думает мир»! Ты говорил: «Все другие девушки смертельно скучны». Ты называл меня «мой странный маленький эльф!» Еще ты говорил: «Чего общество боится, — так это того, что оно называет эксцентричным». И еще: «Будущее может быть интересным, если нам достанет отваги быть интересными — а для этого надо ухватить мир за нос!»
У Уильяма от изумления отвисает челюсть. Он-то думал, что прошлая ночь была самым диким переживанием в его жизни, но это… Это гораздо хуже. Вызвать из забвения его юношеские притязания, его инфантильные декларации — и бросить ему в лицо!
— Я делаю для тебя все, что в моих силах, — убеждает он. — Ты больна, и я хочу окружить тебя заботой…
— Окружить меня заботой? — вскрикивает Агнес. — Когда ты вообще заботился обо мне? Смотри! Смотри! Что ты с этим собираешься делать?
Она откидывается на спину, задирает ночную рубашку, начинает бешено разматывать бинты.
— Агнес! Нет!
Уильям бросается к ней, хватает за руки, но она бьется, извивается, старается дотянуться до щиколоток. Окровавленные щупальца бинтов распускаются, обнажая посиневшие ободранные ткани с липкими сгустками темно-красного цвета. Он не может не заметить клочок светлых волос между тонких, как палочки, ног Агнес, которые она так бездумно оголила.
— Прошу тебя, Агнес, — шепчет он, пытаясь мимикой напомнить ей о присутствии за его спиной безмолвной свидетельницы, Клары, — нельзя же на глазах у прислуги…
Агнес разражается истерическим хохотом, страшными, животными звуками.
— Мое тело превращается в… сырое мясо, — выкрикивает она в изумлении и бешенстве, — моя душа почти погибла, а тебя прислуга беспокоит?!
Она отчаянно вырывается из его рук, колотя ногами по постели, марая кровью белоснежные простыни. Грудь Агнес лежит на руке Уильяма, такая полная грудь по сравнению с Конфеткиной — напоминает ему об упругости тела жены, о том, как пылко ожидал он некогда благословенный день, когда наконец это тело окажется в его объятиях…