Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Роза испускает вздох облечения. Хозяин имел повод разгневаться, которым не воспользовался. Она наклоняется к совку и щетке и снова запевает.
Когда мука убрана, Роза вместе с Конфеткой и Софи кладут на место нарядно упакованные подарки. Сколько коробочек и свертков, перевязанных красными лентами или серебряными шнурками, а внутри — что, что внутри? Единственный пакет, содержимое которого доподлинно известно Конфетке, это подарок от Софи отцу, остальное покрыто тайной. Помогает красиво разместить подарки под елкой: маленькие пакеты должны перемежаться
Те немногие, что она все же прочитывает, ничего ей не дают (Хэрриэт? Кто такая эта Хэрриэт?), а выяснять это на глазах у Розы и Софи тоже невозможно, верно?
«Господи, — молит Конфетка, — сделай так, чтобы среди подарков было что-то и для меня».
Поднявшись наверх, Уильям как можно тише открывает дверь в спальню жены и проскальзывает внутрь. Хоть он и убедил Клару отлучиться на час-другой, все же поворачивает ключ в замке — на случай, если звериный инстинкт неожиданно позовет ее назад.
В четырех стенах комнаты Агнес ничто не напоминает о празднике. Вообще в комнате почти не осталось напоминаний ни о чем, поскольку вся дребедень увлечений Агнес — и вообще все, что мешает Кларе ухаживать за нею, — давно отправлено в кладовку. В комнате пусто и тщательно убрано. Что же до стен, то они были оголены задолго до злополучного события — у Агнес всегда были сложные отношения с картинами. Последний эстамп, оживлявший ее спальню, был выставлен вон, когда один из дамских журналов постановил, что пони — это вульгарно; предыдущую картину пришлось снять, когда Агнес объявила, что из нее каплет эктоплазма.
Теперь Агнес спит, нечувствительная ни к чему, даже к странному поведению метели прямо за ее окном, даже к приближению мужа. Уильям осторожно приподнимает стул, ставит его у изголовья кровати и садится. Спертый воздух пропитан запахами наркотической микстуры, крепкого бульона и мыла — «Гвоздичного крем-мыла Рэкхэма», если он не ошибается. В последнее время в спальне вечно плещут мыльной водой. Во избежание риска — мало ли что, упадет, захлебнется в тазу — Клара моет хозяйку прямо в постели, а потом просто меняет белье. Уильяму это известно от Клары, которая на его предложение нанять вторую горничную ей на подмогу только фыркнула, показывая, что он оскорбил ее стоическое терпение.
Уильяму дали понять, что ноги Агнес быстро не заживут. Доктор Керлью считает, что левая может остаться искалеченной, и Агнес будет хромой. Впрочем, возможно, она и сохранит свою грациозную походку. Трудно делать прогнозы, пока она не поднимется и не начнет передвигаться.
— Скоро, — шепчет Уильям, наклоняясь поближе к спящей головке, — скоро ты будешь там, где тебе станет лучше. Мы ведь больше не знаем, что с тобой делать, да, Агнес? Устроила ты нам нервотрепку, вот уж устроила…
Прядка льняных волос щекочет нос, заставляя его подергиваться. Он кончиками пальцев отводит прядку с лица.
— …Спасибо, — откликается она из глубин анестезии.
Ее губы утратили природный розовый цвет; теперь они сухие и бледные, как у Конфетки, только блестят от какой-то лечебной мази. Изо рта плохо пахнет, и это сильнее всего расстраивает Уильяма — у нее всегда было такое свежее дыхание! А вдруг Керлью правду говорит, и женщины, оказавшиеся в значительно худшем состоянии, чем Агнес, покидали санаторий Лабоба здоровыми и цветущими?
— Ты хочешь выздороветь, правда же? — шепчет он в ухо Агнес, приглаживая ей волосы, — я знаю, что хочешь.
— Да… Дальше… — шепчет она в ответ.
Он приподнимает простыни с ее плеч и складывает в ногах кровати. Как исхудали ее ноги и руки, совершенно ясно, что необходимо заставить… нет-нет, убедить ее побольше есть. Жестокая дилемма — когда она отвечает за свои поступки, то намеренно морит себя голодом, а когда беспомощна, неосознанно достигает того же результата. Какие бы сомнения ни терзали его, как бы он ни опасался того, что она окажется в руках чужих докторов и санитаров, он вынужден признать, что Кларе и ее ложке овсянки с болезнью не справиться.
Ноги Агнес уютно забинтованы — два мягких копытца из белой ваты. Кисти тоже забинтованы, на запястьях белые бантики, — это чтобы во сне она не сорвала повязки с ног.
— Да-а, — бормочет она, радуясь прохладе и потягиваясь.
Уильям осторожно проводит рукой по линии ее бедра, ставшего угловатым, как у Конфетки. Агнес это не идет: ей надо здесь округлиться. Что очень красиво в высокой женщине, у маленькой выглядит болезненной костлявостью.
— Я не хотел сделать тебе больно в ту первую ночь, — нежно поглаживает ее Уильям. — Меня подталкивало нетерпение… Нетерпение любви.
Она мило посапывает, а когда он взгромождается на кровать рядом с нею, издает приглушенное «о-ох».
— И я подумал, — продолжает Уильям дрожащим голосом, — что, как только мы начнем, тебе понравится.
— Уф… поднимите меня… сильные мужчины…
Он обнимает ее сзади, крепко прижимая к себе хрупкие косточки и мягкие груди.
— Но теперь тебе нравится, — домогается он, — нравится, правда?
— Осторожно… не дай мне упасть…
— Не бойся, сердечко мое дорогое, — шепчет он прямо ей в ушко, — теперь я… обниму тебя по-настоящему. Ты же не против, нет? Больно не будет. Скажи мне, если вдруг будет больно, скажешь? Я ни за что на свете не хотел бы сделать тебе больно.
Когда он входит в нее, она издает странный, похотливый звук, нечто среднее между вскриком и нежным стоном согласия. Он прижимается к ее шее заросшей щекой.
— Пауки, — вздрагивает она.
Его движения медлительны; он никогда так медленно не двигался в женщине. Снег за окном превращается в мокрую крупу, скребется в стекло, отбрасывает мраморное мерцание на голые стены. Когда наступает миг исступления, он с величайшим усилием подавляет желание сделать рывок, застывая в абсолютной неподвижности, давая сперме изливаться ровной непрерывной струей.