Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Согласен! — восклицает Бодли. — Au revoir!
Он хватает Эшвелла за руку, разворачивает на месте и, распевая: «Поедем к миссис Кастауэй! Поедем к миссис Кастауэй!», уводит приятеля к уличному углу.
— Au revoir! [46] — кричит им вслед Уильям, но их уж и след простыл.
Морось больше не морось, тяжелые капли дождя разбиваются об Ольстер Уильяма, грозя обратить пальто в пропитанное водою тяжелое бремя, а кеба нет как нет. Все-таки странно, едва он остался один, как раздражение его точно рукой сняло. Бодли с Эшвеллом, которые в прошлом неизменно действовали на него как глоток бодрящего напитка,
46
До свидания (франц.).
— Вам зонтик не нужен, добрый сэр?
Этот женский голос раздается чуть сбоку от него. Уильям оборачивается: женщина молода, одета убого — милые карие глаза, хорошей формы брови; разве что подбородок лопатой немного подводит ее, но, в общем и целом, девица вполне употребимая. Она укрывается под драным зонтом, от которого, почитай, только скелет и остался, однако в свободной руке держит другой, свернутый и на вид куда более исправный.
— Пожалуй что нужен, — говорит Рэкхэм, — дайте-ка взглянуть.
— У меня из всех только один и остался, добрый сэр, — как будто оправдываясь, сообщает она и округляет, глядя на дождь, глаза, словно желает сказать: «Сначала-то у меня их дюжины были, да все раскупили».
Уильям осматривает зонт, взвешивает его в руке, проводит перчаточным пальцем по ручке слоновой кости, вглядывается в черные, навощенные складки.
— Очень хороший зонт, — мурлычет он, — принадлежащий, если я верно разобрал табличку, мистеру Джайлсу Гордону. Странно, что он его выбросил! Знаете, мисс, судя по адресу, живет он так близко отсюда, что мы могли бы даже спросить у него, хорошо ли служил ему этот зонт, не правда ли?
Девица прикусывает губу, испуганно сводит красивые брови.
— Прошу вас, сэр, — жалостно ноет она. — Мне дал этот зонт мой старик. Я не хочу неприятностей. Я такими делами и не занимаюсь совсем, просто подвернулся мне зонтик, ну и…
Она беспомощно всплескивает руками, словно доверяясь его способности понять экономическую подоплеку происходящего: высокого класса зонт стоит больше, чем принадлежащая к низшему классу женщина.
На миг она и он словно заходят в тупик. Свободная рука девушки прижимается, подрагивая, к ее груди: в этом жесте присутствует и попытка заслониться от Уильяма, и недвусмысленное предложение.
А затем:
— Вот, — ворчливо произносит он, протягивая ей несколько монет — меньше того, что стоит зонт, но больше, чем она посмела бы запросить за свое тело. — Вы слишком милы, чтобы я обременил мою совесть, послав вас в тюрьму.
— Ох, спасибо, сэр! — восклицает она и убегает в ближний проулок.
Уильям нахмуривается, гадая, правильно ли он поступил. И тут же из-за угла выезжает, лязгая — сколь извращенный выбор времени! — кеб, обращающий покупку Уильяма в никчемность. Да ему и не хочется, чтобы в доме его валялся чужой зонт. Угрызаемый сожалениями, Уильям отбрасывает зонт: быть может, девушка наткнется на него еще раз, а если и не наткнется, что ж… на этих улицах ничто даром не пропадает.
— Куда прикажете, вашчесть? — рявкает кебмен.
«Домой», — думает Уильям, ухватываясь за поручни и вытягивая себя из грязи.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Лоб Конфетки с глухим стуком падает на бумаги, над которыми она корпела. Половина двенадцатого ночи, дом миссис Кастауэй. Затхлая тишина, запах угля и свечного сала. Похожая на паутину масса волос Конфетки грозит удушить ее, однако она, хватая ртом воздух, приходит в себя.
Вставая из-за письменного стола, Конфетка помаргивает, ей трудно поверить, что она, мгновение назад серьезно обдумывавшая, какое слово поставить следующим, умудрилась заснуть. Чернила, еще поблескивающие на странице, в которую она уткнулась лбом, размазаны; доковыляв до кровати, Конфетка осматривает в зеркале свое лицо. На бледной коже лба ее отпечатались крохотные, неразборчивые лиловые буковки.
— Черт, — произносит она.
Спустя еще несколько минут Конфетка уже лежит в постели, просматривая написанное. В рассказе ее появился новый персонаж, которого ждет та же участь, что постигла всех прочих.
— Сжальтесь, — взмолился он, впустую натягивая шелковые путы, кои накрепко приковали его к столбикам кровати. — Отпустите меня! Я важная персона!
За чем последовали и иные мольбы такого же рода. Я не внимала им, занимаясь оселком и кинжалом.
— Однако поведайте мне, досточтимый Сэр, — сказала я, наконец. — Какой участок тела вашего предпочли бы вы видеть пронзенным этим клинком?
Он не ответил, только лицо его покрылось мертвенной серостью.
— Затруднительность выбора лишила вас языка, — догадалась я. — Но пусть это вас не тревожит: я расскажу вам о каждом из них и растолкую в подробностях, что вы почувствуете, когда…
Конфетка хмурится, собирая в морщины текст, зеркально отраженный ее лбом. Чего-то здесь не хватает, думает она. Но чего? Длинная вереница других мужчин, до сей поры появлявшихся в рукописи, воодушевляла ее на вспышки готической жестокости, и она с наслаждением предавала этих самцов страшной их участи. Сегодня же, расправляясь с самой последней из своих жертв, она никак не может призвать себе на подмогу то, что ей требуется — искру озлобления, которая воспламенила бы ее прозу. Конфетке нужно пролить кровь, но какой-то чуждый ей голос, зудит: «Ох, ради Бога, оставь ты этого бедного дурака, пусть себе живет».
«Ну что ты размякла? — укоряет она себя. — Давай-ка, вонзи кинжал в его глотку, в зад, в брюхо — да поглубже, по самую рукоять».
Она зевает, потягивается под теплым, чистым одеялом. Вот уже не один день Конфетка спит в одиночестве, и постель пахнет только ее телом. Как и всегда, кровать застелена полудюжиной чистых простыней, переложенных навощенным холстом — всякий раз, как простыня загрязняется, Конфетка срывает ее, получая постель свежезастланную. До того, как в жизни ее появился Уильям Рэкхэм, простыни сдирались с кровати с однообразным постоянством, теперь же они остаются на месте, все полдюжины, порою по нескольку дней кряду. Каждое утро Кристофер поднимается наверх, чтобы забрать покрытые пятнами простыни, и ничего у двери ее не находит.
Какая роскошь!
Она соскальзывает поглубже под одеяло, рукопись грузно покоится на ее груди. Рукопись эта похожа на добычу старьевщика — разнокалиберные страницы, втиснутые в картонную папку со множеством написанных на обложке и перечеркнутых названий. Только одно слово и уцелело в самом верху, над перекличкой вымарок:
«Конфетка».
Роман ее — это хроника жизни молодой проститутки с рыжими волосами по пояс и карими глазами, работающей в таком же, как у Конфеткиной матери доме, коим правит отталкивающее существо, именуемое миссис Джеттисон. За вычетом событий выдуманных — убийств, к примеру, — это история ее собственной жизни, ну, во всяком случае, юности, проведенной на Черч-лейн. История голой, плачущей девочки, сжимающейся, проклиная мироздание, в комок под замаранным кровью одеялом. Рассказ о пышущих ненавистью объятиях и пропитанных отвращением поцелуях, о привычном повиновении и тайной жажде мести. Реестр скотообразных мужчин, переминающихся в нескончаемой очереди человеческих отбросов, грязных, воняющих джином, виски и пивом, скабрезных, с сальными пальцами и покрытыми слизью зубами, косоглазых, престарелых, труповидных, ожирелых, колченогих, с волосатыми задами и непомерными елдаками — и каждый с нетерпением ждет своего случая урвать последний, еще уцелевший кусочек невинности и сожрать его.