Багряные зори
Шрифт:
— Будет, будет и вам сладко, Иван Ефимович, — приторно улыбается Сокальский.
МАЛЕНЬКИЙ ПАСТУХ
Долго злились холодные ветры, и грустно выла снежная пурга. А потом трещали морозы и всюду лежали тихие неподвижные сугробы, точно белое покрывало на черном гробу.
Наконец зима не выдержала. Сначала посинел ее белый ковер. Кое-где проглядывала голая земля, изредка покрытая темно-желтой прошлогодней травой. А потом почернели поля и, изгибая мощную грудь,
Наступала весна.
В полях на краях межи вылезла полынь, загорелись на опушке леса анютины глазки, поднималась рута-мята, в садах зазеленела пряно, пахнущая крапива. Кустились вербы над рекой, опочковывались, белым цветом расцветали вишни.
Щедрая раздольная земля досыта насытилась талыми водами и с нетерпением ждала своего пахаря.
А он почему-то не торопился…
Густо заволакивались по утрам долины туманом, который тяжелыми каплями медленно оседал на прошлогоднюю ботву, на траву. А потом солнце серебрило липкие почки деревьев, ласкало первые, весенние цветы.
Широко разлилась река. Ожили луга, запахли свежестью молодые всходы, застрекотали веселые кузнечики. А по вечерам, когда нехотя всходила луна, под оглушительное кваканье лягушек на кудрявых вербах заливались соловьи…
Володя вышел из хаты, подошел к яблоне, прикоснулся рукой к ветке, и на ладонь его упало несколько холодных, розовато-нежных лепестков. С минуту он задумчиво глядел на них, потом осторожно, точно боясь расплескать воду, понес их в хату.
Первый раз в жизни он не радовался приходу весны. В его груди, наполненной ненавистью к врагам, не было места для счастья.
Ни дома, ни в школе Володю не учили ненависти. Его учили вежливости, человечности, учили добру, а не злу. Ненавидеть он научился позже, во время оккупации. Целую книгу убийств «расписали» фашисты, большую кровавую книгу. Расстрел «инспектора» и семьи капельмейстера, издевательства над дедом Михаилом, допрос у Божко… Но тяжелее всего — арест Анны Семеновны и ее товарищей.
И фашисты продолжали писать всё новые и новые страницы нечеловеческих злодеяний.
Ранним морозным утром Володя пошел на железнодорожную станцию. Иногда там можно было отыскать сосновое бревно, насобирать в мешочек угля — протопить немного в хате, чтоб хоть вода не замерзала в ведре.
На станции в клубах пара остановился эшелон. Паровоз набирал в тендер воду. Спрыгнули немцы с тормозных площадок, бегают по перрону, греются. А в вагонах, запломбированных, замкнутых на тяжелые замки, — пленные.
В одном вагоне двери открыты настежь. Немцы по очереди «проветривают» вагоны, чтоб «красная сволочь» не задохнулась. Надо довезти во что бы то ни стало их живыми.
Один пленный вышел на перрон. Его правая рука грязной обмоткой забинтована, шинель короткая, видно, с чужого плеча, поверх накинута. Русые волосы треплет ветер, под шинелью тельняшка морская.
За углом водонапорной башни стоит уже немолодая женщина. Увидела пленного, бросилась к вагону.
— Дети мои! — всплеснула она руками.
Сунула матросу под шинель буханку хлеба. Тот взял с уважением хлеб, передал в вагон товарищам. Хотел еще взять бутылку молока, но тут подбежал немец с автоматом.
— Цурюк, вег! — закричал фашист и с размаху кованым сапогом ударил женщину в грудь.
Вскрикнула старуха и навзничь повалилась. Жалобно зазвенела бутылка о камень.
— За что бьешь, гад? — бросился матрос к немцу и ударил головой в подбородок с такой силой, что тот закачался и распластался на земле. А другой уже щелкал затвором автомата.
Послышалась короткая очередь, словно кто-то в морозном воздухе разорвал кусок полотна.
Упал моряк к ногам пожилой женщины.
— Убрать! Нах ваген! — крикнул немец.
Окружили товарищи бездыханное тело матроса, подняли его на вытянутых руках, осторожно и торжественно внесли в вагон.
Поднялся фашист, вытер рукавом кровь с разбитого лица. Едва передвигая ногами, подошел к двери, со злостью задвинул ее. Повесил замок. Эшелон тронулся.
Володя наклонился к женщине, поднял ее…
Ручейки молока текли по асфальту. Возле бровки они смешивались с кровью моряка, а потом рыжими каплями катились вниз и глухо падали на рельсы.
…Поздно вечером, когда, выступая синим дымом из углов, густеют сумерки, в будку ввалился староста.
Мать старательно накладывала заплаты на рваные Володины штаны. Посмотрел староста и грубо спросил:
— Шьешь? Портниха? Большие деньги делаешь. А патент от власти имеешь?
— Какая же я портниха? Разве не видите? Износился мальчонка, тело голое выглядывает, стыдно на улицу выпускать.
— Вижу, не оправдывайся. Завтра с утра отправляй своего босяка в Шарки.
— Зачем? — удивилась мать.
— На работу в государственное хозяйство. Да поменьше расспрашивай, — повышая голос, отрезал староста, — сама понимаешь: рабочих рук не хватает. — И, уже переступив порог, из сеней бросил: — Завтра проверю.
Солнце встретил Володя за селом. На спине — котомка, в руках — палка, которую мальчуган искусно украсил резьбой. Босыми ногами ступает он по проселочной дороге, порядком остывшей за ночь.
Управляющий хозяйством, приземистый, средних лет мужчина с приплюснутым носом и раздвоенной заячьей губой, тоненьким голосом пропищал:
— Иди на ферму, будешь стадо пасти!
…Рано утром, как только подоят коров, гонит мальчуган стадо в степь. Далеко-далеко на небосклоне всходит солнце, по-вдовьи лаская осиротевшую землю. Вокруг еще царит тишина, а высоко в небе звенит жаворонок.
Медленно бредут коровы по дороге, подымая пыль. Володя идет за ними по обочине. Мягкий росистый бархат зеленого спорыша приятно щекочет его босые ноги. Хлопает Володя кнутом, сбивая еще не окрепшие стебли репейников.