Балатонский гамбит
Шрифт:
— Прости меня, мама, я не подумала, — Джилл растерянно пожала плечами. — Мы будем стрелять?
— Мы будем стрелять, иначе они расстреляют нас, и не надо впадать в панику.
— Я не умею. Так и не научилась.
— Женщины, дети, старики и вот такие очень хорошие девочки, как ты, — Маренн ласково прикоснулась к ее плечу, — будут находиться в надежном убежище. Стрелять им не придется.
— А ты? Ты будешь? — Джилл ждала, что она скажет, затаив дыхание.
— Я буду, — Маренн ответила совершенно спокойно. — До самого конца. До последней пули
— Хорошо, мама, — Джилл кивнула и от волнения проглотила слюну.
— Пойдем, я тебя провожу.
24
— Они не выполнили мой приказ! — проходя мимо кабинета фюрера, она услышала его восклицания. — Они отступили раньше, до того, как им было позволено. И это дивизия, которая носит мое имя. Такого не было никогда. Они опозорили меня! Нарукавные ленты снять! Всех офицеров разжаловать, лишить всех наград! Всех! Вы слышите, Генрих, всех! — он обращался к Гиммлеру. — Не сметь больше именоваться «Лейбштандартом»! — фюрер пристукнул рукой по столу. — Так и сообщите Дитриху! Сегодня же! Немедленно!
— Фрау Ким, я жду вас, — Ева приоткрыла дверь своей комнаты. — Идите сюда. Я очень соскучилась по вас. Мне надо с вами посекретничать. Нам сейчас принесут кофе. Фрау Ким…
Но Маренн не шелохнулась. Она стояла в коридоре, точно оцепенев. Секретарь фюрера Траудль Юнге и его адъютант Гарри Менгесгаузен в недоумении смотрели на нее. Но она не обращала на них внимания, и на Еву — тоже. Она понимала, что что-то должна сделать, что-то очень важное. Но что? Что она может, отсюда из Берлина, когда он там, уже даже не на Балатоне, а где-то на подступах к Вене. Но отступиться, промолчать нельзя.
— Простите меня, фрейляйн, — она взглянула на Еву. — Я вам признательна за ваше приглашение, но мне надо срочно вернуться на Беркаерштрассе. Я заеду позже, если вы не возражаете?
— Я не возражаю, — Ева в недоумении пожала плечами, — я здесь, приезжайте, когда освободитесь. Я попрошу, чтобы нам приготовили пончики с апельсиновой начинкой. Фюрер не позволяет мне их есть, говорит, это портит фигуру, но мы ему не скажем, верно?
— Да, мы ему не скажем, я согласна, — Маренн заставила себя улыбнуться. — Я буду через два часа, — она быстро направилась к выходу.
— Я жду, — Ева махнула ей рукой и закрыла дверь.
Но вместо Беркаерштрассе она отправилась в Главное Имперское управление. Связаться с «Лейбштандартом» теперь можно было только отсюда, а для этого необходимо было получить санкцию руководства. Обращаться к Шелленбергу она не стала, она знала, что он обязательно выполнит ее просьбу. Но просить одного любовника срочно соединить ее по правительственной связи с другим. Она не могла себе это позволить, в этом было что-то, что противоречило ее правилам жизни. И потому она обратилась к Мюллеру.
— А Лиза права, кто-то там тебя зацепил, это точно, — тот как обычно усмехнулся, выслушав ее просьбу. — Ладно, иди на переговорный пункт, я позвоню.
Офицер спецсвязи передал ей трубку, она взяла ее и на какое-то мгновение растерялась, все слова, которые она произносила мысленно, направляясь сюда, мгновенно исчезли. Она забыла их. И потому, когда после небольшого потрескивания она услышала его голос так четко и ясно, словно он был не у Вены, а здесь, напротив нее, это знакомое «Пантера-1, слушаю», все, что она смогла выдавить из себя, это только его имя:
— Йохан.
И ради этого нужно было идти на личный переговорный пункт рейхсфюрера?
— Ким, ты в Берлине? — его голос сразу стал как-то светлее, моложе, ярче.
— Да, я здесь. Мне разрешили всего пять минут. Русские уже близко. Они стреляют из дальнобойной артиллерии каждый день.
Про что она говорит? Разве она об этом она хотела сказать? Но говорить по секретной государственной линии, когда тебя слушают связисты, гестапо, вообще кто только не слушает, о любви непросто.
— Мы, наверное, не придем, не успеем. И я не смогу сделать то, что я тебе обещал, я не могу оставить полк, но ничего не изменилось…
— В этом нет необходимости. Мне достаточно того, что есть.
Она вдруг собралась с духом, забыв обо всех, кто стоял вокруг.
— Я хочу сказать, что я приехала, и для меня тоже все осталось по-прежнему, как было там, в сторожке Золтана, того венгра. Я люблю тебя, я ношу твое кольцо и думаю о тебе постоянно, только о тебе. Я много знаю о войне, о долге, о чести, о верности. Но ради меня, если это будет зависеть от тебя, последнего шага не надо. Я прошу, не надо, — ее голос дрогнул. — Пока есть жизнь, есть надежда. Ты обещаешь мне?
— Обещаю. Я тоже тебя люблю. Тебе привезли цветы?
— Да, я была счастлива, спасибо. Это было так неожиданно, это принесло мне радость. Я знаю, тебе сейчас очень тяжело. Но как бы ни было трудно, отвратительно, горько, пожалуйста, помни обо мне, о шоколадном лосьоне с апельсинами и ванилью, обо всем, что я могла бы сказать тебе, что могла бы дать, — слеза покатилась по ее щеке, но она старалась, чтобы голос не дрожал. — О том, как могла бы целовать тебя, твои губы, твои плечи, о сторожке Золтана, обо всем, что было между нами…
Связист, открыв рот, смотрел на нее. Таких речей по личной связи рейхсфюрера, тем более от женщины, он никогда не слышал. Взглянув на него, она осеклась в смущении. Но что он мог знать, просидев всю войну за этим вот столом о том, что происходит там, когда отчаяние захлестывает, когда силы неравны, когда все рушится. Чем удержать, чем вдохновить, как сказать то, что важнее всего сейчас, важнее всего на свете.
— Счастливчик ты, Йохан, — неожиданно послышался голос Дитриха. — Тут вся дивизия послушала, точнее то, что от нее осталось. Вы молодец, фрау Ким, я всегда знал, что вы удивительная женщина.