Баллада о трубе и облаке
Шрифт:
— Прощай! — пробормотал Петер Майцен, и у него сжалось сердце при мысли о том, что Темникар навсегда простился и с ним. Он почувствовал, что Темникар вышел за пределы того мира, который был доступен ему, Петеру Майцену, и который он кое-как сумел бы изобразить. Темникар вышел за эти пределы и живет сейчас по законам более высокой и более широкой трагической судьбы, до которой ему самому не дано подняться… — Прощай! — повторил он. — Ты перерос меня. Ты идешь вперед, в Робы, в бой, а я…
Он не закончил фразы, потому что звук трубы поднял его на ноги.
Петер Майцен огляделся вокруг. По тропинке выше виноградника шла девушка, неся на голове лохань с выстиранным бельем. На ней была черная блузка без рукавов и зеленая юбка.
— Да ведь это она! — воскликнул Петер Майцен, напрягая зрение. — Та самая, что остановилась у явора. Это она, Яворка! Да, так и назовем ее — Яворка!..
Он спустился на тропу, чтобы перехватить ее.
— Добрый день, девушка! — обратился он к ней как к старой знакомой.
Девушка не ответила и не остановилась. На ее красивом лице было удивление, а за ним скрывалось что-то еще, чего Петер Майцен не мог определить: какое-то особое чувство, близкое печали и гордости, надежде и отчаянию.
— К омуту идете? — спросил он, указав палкой в сторону развесистого граба.
Девушка не ответила и не остановилась. Белыми руками она придерживала лохань, а ее сильное тело напряглось, как струна.
— Простите, что я к вам пристаю! — продолжал Петер Майцен и пошел рядом. — Кто это играет на трубе?
Девушка не ответила и не остановилась, лишь посмотрела бездонными синими глазами, чуть повернув голову в его сторону.
— Неужели взаправду этой чертовой трубы не существует? — удивился он.
Девушка не ответила и не остановилась, глаз ее он больше не мог видеть, потому что, обогнув виноградник, она стала спускаться в долину.
— Что за черт? — пробормотал Петер Майцен, останавливаясь возле старой ивы. — Ушла — гордая, как вила, презирающая простых смертных… И все-таки не очень веселая эта вила..
Девушка исчезла. В воздухе сохранился горький аромат печали.
«Что с ней? — спрашивал себя Петер Майцен. — И что сегодня со мной?.. Мне тоже все печальнее и тоскливее…»
Он оглянулся и снова затрепетал. Все вокруг опять было странным, почти нереальным: контуры холмов и деревьев, просторные поля и старые вербы, крыша на доме и дорога, белой змеей обегавшая склон, старый дуб и развесистый граб, омут и мостки, черная вода, которая беззвучно текла теперь между берегами черной травой. Все выглядело мертвым и пустым, пустым было и синее небо над головой — о, ни облака на нем! — пустой была земля под ногами, пусто было в груди. И он был один.
Чувство невыразимого одиночества и опустошенности было хорошо знакомо Петеру Майцену.
«Устал я, — утешал он себя, — разбит… устал от видений… И от сомнений…» Он прижался лбом к шершавому стволу старой ивы и закрыл глаза.
«Видно, не только со мной это происходит, — продолжал он. — Теперь…»
Неожиданно звуки трубы так сильно ударили его в спину, что он пошатнулся. Замерев, он ждал нового удара. И труба запела. Близко, совсем рядом. В винограднике.
Петеру Майцену стало легче. Он подошел ближе к кустам и раздвинул их. В трех шагах от себя он увидел старика, который дул в трубу. Это был невысокий коренастый старик с тупым носом, широкими ноздрями, подбородок его зарос короткой серой щетиной, блестящую плешь окружал венчик жестких волос, брови напоминали густые кусты, лицо покрывала сетка синих прожилок, водянистые глаза излучали грусть, в глубоких морщинах таилась скорбь.
«Старый Пан», — подумал Петер Майцен.
Рядом со стариком стоял мальчик лет пяти с круглым личиком, светлыми глазами и светлыми кудрявыми волосенками. И у него в глазах было что-то печальное, а на губах лежала тень грустной улыбки.
«Юный Пан», — подумал Петер Майцен.
Старый Пан протрубил две фразы грустной народной песни и тыльной стороной жилистой ладони вытер толстые губы.
— Еще! — умоляюще произнес юный Пан, поднимая руку.
Старый Пан грустно взглянул на него и погладил по голове. Потом набрал в легкие воздуха и приложил трубу к губам.
Юный Пан взмахнул рукой, и труба загудела.
И тут Петер Майцен внезапно вспомнил слова этой песни:
Лихая смерть придет, мой погребок запрет…V
Словно тяжкий груз свалился у него с души. И хотя пела труба печально и грустными были слова народной песни, хотя старик и мальчик тоже не выглядели особенно веселыми и в первый миг показались даже не совсем реальными, Петер Майцен вздохнул с облегчением. Он снова почувствовал под ногами твердую почву, природа ожила — он видел наконец трубу, которая так долго его тревожила. С легким сердцем и благодарностью смотрел он на мальчика и старика. Думал было подать голос, но продолжал стоять тихо и неподвижно, не желая нарушать это милое, трогательное согласие, которому труба придавала какую-то необычность и даже таинственность.
— Еще! — попросил мальчик, поднимая руку.
— Ведь уже три раза играл! — ласково ответил старик и погладил его по кудрявой голове.
— Ну еще один разик!..
— Погоди, дай дух перевести!
Старик отдал трубу мальчику. Бережно, с любовью тот принял ее в свои объятия, словно живое существо: ягненка, зайца или дикую козочку. Старик обхватил его за плечи, притянул к себе и, закрыв глаза, начал медленно раскачиваться из стороны в сторону, будто утешая его или баюкая, а быть может, лишь для того, чтобы ощутить жар сердца, соединявший их. И солнце так же ласково и тепло освещало и его голову, и трубу.
— Идиллия! — произнес Петер Майцен; им овладело чувство той мягкой печали, которое появлялось всегда, когда он видел подлинно сердечную близость между людьми. «Старая идиллия. Дед и внук. У одного дыхание уже кончается, а другому его еще не хватает. Два поколения… уходящее и будущее, каждый на своем берегу, а между ними среднее поколение упрямо гребет по бурной и мутной реке жизни…»
— Мм… что поделаешь… так уж… — растягивая слова, пробормотал старик, не открывая глаз и не переставая покачиваться. И чуть слышно затянул своим глухим, надтреснутым голосом: