Баллада о трубе и облаке
Шрифт:
— Довольно! — чуть слышно шептал он. Но слабость его продолжалась лишь один миг. Головокружение прошло. Он крепко потер руками щеки и огляделся.
Да, он сидел над Тихим долом. Повсюду было удивительно тихо и неподвижно, словно перед грозой. Долина утопала в тяжелом, иссиня-свинцовом беззвучном свете. Он приближал окружающее, словно увеличительное стекло, резко очерчивая контуры вещей, но придавая всему безжизненный, вид, точно долина вдруг перестала быть естественной и живой.
В груди закололо. Выпрямившись, он глубоко вздохнул. Подняв глаза, взглянул на виноградник. Листья были жесткие, будто вырезанные из железа, ржавые, совершенно неподвижные. Взгляд его медленно спустился в долину, к зеленому лугу, лотом к темной речке, вдоль нее мимо черных ив к бездонному омуту и замер на белых мостках, что ютились
«Ну, довольно», — приказал он себе, опять выпрямился и посмотрел вверх. Небо было ясное и пустое, совершенно пустое. Медленно скользил взгляд по его просторам: синева, синева и синева — безмятежная, равнодушная, безжалостная…
— Топора нет, а она осталась, — пробормотал он, опять задрожав от холода.
Медленно приходил он в себя и, очнувшись, почувствовал себя разбитым и потрясенным, словно после кошмарного сна.
Закурив, жадно затянулся. Им овладела невыносимая физическая усталость. Он бросился в траву.
— Нет, это слишком страшно! — повторил он. — Слишком страшно.
Он обвел медленным взглядом левый склон, и глаза его остановились на красной крыше, жарко пылавшей на солнце.
— Вот, это из-за тебя ожила жуткая картина, — в тоне его прозвучала легкая укоризна.
Выпучив глаза, он прислушался к биению своего сердца. Оно колотилось сильно, как всегда в минуты вдохновения, но сейчас в том непостижимом наслаждении души и тела, той удивительной, чуть усталой радости, охватывавшей его в подобные минуты, он не ощутил чистоты: в них была горечь, необъяснимый страх и стыд, как бывает в первый миг после любовного экстаза.
«Почему в наивысшей радости, которую рождает любое творчество, непременно присутствует капля горечи?»
Закрыв глаза, он ждал, пока исчезнет горечь, хотя в тайниках души со страхом чувствовал, что этого уже не произойдет. Горечь не исчезала. Она оседала на душе и становилась все более тяжкой.
«Откуда, как возникло это видение? — спрашивал он себя, и вопрос этот целиком поглотил его внимание. — Откуда оно?.. Ведь ни о чем подобном я вообще не думал!.. И никогда не слыхал! Никогда… И уж конечно, не видел!..»
«А две отрубленные головы?» — подала сигнал память.
И ожило перед глазами.
Во время войны Петеру Майцену довелось однажды видеть фотографию, найденную у пленного немецкого солдата: на пустом столе две отрубленные головы, у одной в зубах сигарета. Головы принадлежали крестьянам из Приморья, которых немцы казнили на обычной колоде. Снимок потряс Петера Майцена и навеки врезался ему в память. Лица казненных крестьян стали ему такими близкими, словно он знал их всю свою жизнь. Стоило закрыть глаза, как они возникали перед ним. Чаще они появлялись где-то на границе яви и сна, в минуты страшной усталости, когда он не мог сомкнуть глаз. Сперва они плыли вдали, кружили в воздухе, сближаясь друг с другом, потом останавливались в нескольких сантиметрах от него; выражение лиц было спокойным, то было навеки застывшее изумление простых людей. Потом Петер Майцен почувствовал, что когда-нибудь напишет об этих людях. Он решил съездить в Приморье, посмотреть места, где это произошло, поговорить с их близкими и тем самым собрать необходимый материал. В папке для черновиков уже лежала страничка под названием «Обезглавленные» с несколькими скупыми записями. Он уже отчетливо видел лицо молодого немецкого солдата, отрубившего голову одному из крестьян — тому, что держал в зубах сигарету; видел, как упали немцу на лоб мягкие и прямые белокурые волосы, когда он нагнулся за топором; видел, как он выпрямился и мальчишеским движением откинул их, прежде чем поднять топор. Столь же отчетливо он видел мальчика лет шести, который стоял у одинокой
«Да, очень может быть, что эти головы, преследующие меня уже добрых десять лет, связаны с историей Темника. Они могли породить ее. Но каким образом?..»
Он повернулся на спину и потонул в синеве, простиравшейся над ним.
«Допустим, это небо, что уходит в бесконечную вышину, — своего рода огромный граб. В нашей стране, этом маленьком водоеме, разыгрались страшные события, вопиющие к небу события. И что же?.. Неужели память о них навсегда исчезла?.. А может быть, небо сфотографировало их какими-то своими космическими силами и спрятало эти снимки где-то в бесчисленных пластах синевы? И теперь они постепенно проникают в души художников и будут проникать еще и через сто лет… Попадают они и в мою душу. Я пошел гулять, чтоб избавиться от гнетущих раздумий о смерти и о косе Чернилогара, успокоиться и прийти в себя, забрел на этот склон, привлеченный звуками неведомой трубы — а я совсем не убежден, что она есть на самом деле, — и остался здесь, забыл о трубе, любовался чудесным пейзажем, увидел сожженный и вновь отстроенный дом, и тут история красной крыши ожила, и вот уже на утихшую поверхность моего сердечного омута упал листок, вода расправила его, и перед моим взором встали новые картины… И какие картины!..»
Петер Майцен погрузился в раздумье.
«А что увидели бы мы, если б синева на самом деле показала нам все, что произошло в нашей стране? Миллионы погибших!..»
«И среди них Темникарица!»
«Темникарица? — удивленно покачал он головой. — Темникарица?.. Непонятно!.. Она проснулась, как вулкан, и стала почти сказочным персонажем».
— В том-то и трудность! — озабоченно произнес он. — Что мне делать с нею?.. Она разбивает сюжет. Но это еще полбеды. Главное — она заслоняет Темникара. Был у меня герой, человек что надо, все вокруг гроша ломаного не стоили по сравнению с ним, и вот на тебе…
«А разве теперь он стал меньше?»
«Нет!.. Конечно же, нет! — вздохнул Петер Майцен. И это вновь наполнило его радостью. — Нисколько!»
«Значит, вопрос в том, куда пристроить эпизод с Темникарицей?»
«Да. Или сделать так, будто это привиделось Темникару?» «А когда?.. И что потом будет с Темникаром?»
«Он может заколебаться. Я не говорю, что он может сломиться, судьба не позволит ему сломиться, но он может надломиться… И перестанет быть героем, высеченным из одной глыбы, каким виделся мне раньше».
«Но это тоже должно произойти».
«А что, если он ничего не представлял себе? Если я не покажу ему конец его семьи и его дома?»
«Тогда он в самом деле станет меньше… Впрочем, все это пустые слова. Разве ты не хозяин его души и его сердца? Это видение уже в нем».
— Разумеется, — пробормотал Петер Майцен.
«А где же он теперь?»
«Где он теперь? — Петер Майцен задумался. — На Мальновой горе он простился с Крном и повернул в Мелинский лес».
«Значит, вот-вот подойдет к Рейчеву лазу».
— Да, вот-вот подойдет к Рейчеву лазу… — Петер Майцен посмотрел на луг в глубине долины, разрезанной солнцем на две части: светлую и темную. — Сейчас он подойдет к Рейчеву лазу… — повторил он и перевел взгляд на опушку леса. — Подойдет к Рейчеву лазу… — в третий раз произнес он, ощущая грусть.
Темникар вышел к Рейчеву лазу. Шел он медленно и словно без сил. Да и выглядел постаревшим и маленьким. Согнулся, будто нес тяжкое бремя.
На опушке леса он остановился. Перед ним открылась широкая прогалина Рейчева лаза. Ровно посередине нее проходила граница света и тени. По одну ее сторону снег был серебристым, искрился на солнце, казался теплым и живым, по другую лежала синеватая пелена и снег был холодным и мертвым.