Бальтазар
Шрифт:
«Помбаль, — не слишком уверенно позвал я, — ради Бога!»
«Пошел вон! — заревел он с пола. — Я ни за что не перестану, покуда ты не уберешься. Ну пожалуйста, уходи». Мне стало жаль его, и я ушел, напустил себе холодной воды в ванну и нежился там, покуда не услышал, как он достает из кладовки хлеб и масло. Он подошел к двери в ванную и осторожно постучал. «Ты здесь?» — спросил он. «Да». — «Тогда забудь все, что я тебе тут наговорил, — прокричал он через дверь. — Забудешь, а?»
«Уже забыл».
«Слава Богу. Спасибо тебе, mon ami».
И я услышал его тяжелые шаги — обратно в комнату. Мы разошлись по постелям и молча валялись до самого ланча. Ровно в час тридцать пришел Хамид и накрыл ланч, хотя охоты есть ни у кого из нас не было. Посреди унылой трапезы зазвонил телефон,
Мы снова сели за ланч, товарищи по несчастью, придавленные грузом вины и усталости. Хамид стоял в сторонке — сама заботливость — и молчал. Ему ли знать о наших бедах? А с другой стороны: непроницаемое, смуглое, в оспинах лицо, единственный с тяжелым веком глаз — что там, внутри, кто знает?
XI
Стемнело; я отпустил такси на площади Мохаммеда Али и пошел не торопясь к субдепартаменту префектуры, где располагалось ведомство Нимрода. Напуганный, сбитый с толку тем поворотом, который вдруг приняло течение событий, я шел как в тумане — и на душе у меня тяжким грузом лежали разом всплывшие в памяти дурные знамения последних нескольких месяцев, прошедших под знаком одного-единственного человека — Жюстин. Я сгорал от нетерпения, я ждал встречи с ней.
Зажглись витрины магазинов, толпились у конторок менял французские матросы, и шел вовсю пересчет просоленных морем франков на жратву и выпивку, на тряпки, женщин, на мальчиков и опиум — все возможные в природе простейшие изоморфы забвения. Контора Нимрода находилась в глубине старомодного здания, стоявшего к улице под углом. Пустые коридоры, открытые настежь двери офисов — клерки заканчивали работу в шесть. Я прошел мимо пустой конуры швейцара и, гулко печатая шаг, принялся отсчитывать вдоль по коридору дверь за дверью. Было в этой свободе перемещения в святая святых полиции нечто неестественное. Пройдя до самого конца третий по счету длинный коридор, я добрался наконец до таблички с именем Нимрода и постучал. Из-за двери доносились голоса. Нимрод обитал в большой, пожалуй, даже величественных пропорций комнате — сообразно рангу, — окнами выходившей на пустынный внутренний дворик, где изо дня в день кудахтали и ковырялись уныло в утоптанной намертво глине одни и те же несколько цыплят. Посреди двора — растрепанная пальма, кусочек тени в летний зной.
На стук — никакой реакции, я толкнул дверь, шагнул внутрь — и тут же остановился: внутри были тьма и яркий луч света, как в синематографе. Посреди комнаты стоял громоздкий эпидиаскоп, Нимрод, собственной персоной, кормил его фотографиями, выуживая их по одной из конверта, — и на дальней стенке они преображались, представая вдруг в сиянии и славе. Еще не успев привыкнуть к темноте, я слепо шагнул вперед и распознал в фосфорической полумгле у аппарата профили Бальтазара и Китса, тонко высвеченные по краю сильной лампой.
«Хорошо, — сказал Нимрод, полуобернувшись, — присаживайтесь». — И небрежно отодвинул в мою сторону стул. Китс, отчего-то очень возбужденный и довольный, одарил меня улыбкой. Фотографии, которые они с таким усердием рассматривали, он снял сам на балу у Червони, вспышкой. При таком увеличении они казались гротескными черно-белыми фресками, то проступающими на стене, то — вдруг — исчезающими. «Вот, взгляните, может быть, вы сможете кого-нибудь узнать», — сказал Нимрод; я сел и послушно уставился на светлое, горящее во тьме пятно,
Раздутые до невероятных размеров, эти снимки казались какой-то новой формой искусства, столь макабрически жуткой, что и Гойе, пожалуй, не снилось. Новый вид иконографии — писанный дымом и вспышками молний. Нимрод не торопясь менял кадры, подолгу всматриваясь в каждый. «Без комментариев?» — спрашивал он каждый раз, прежде чем представить нам очередное, буйно разросшееся факсимиле реальности. «Без комментариев?»
Если речь шла об идентификации, толку от фотографий было немного. Всего их было восемь иллюстраций к кошмарной пляске смерти в мрачном средневековом подземелье в исполнении переодетых монахами сатиров — какое блюдо для де Сада! «Вот он, с кольцом», — сказал Бальтазар, когда перед нами повисла пятая по счету картинка. Несколько фигур в капюшонах, гротескно-ломаная линия соединенных в танце рук застыла, чуть подрагивая, на стене; безликие, как скаты или другие подводные чудища, которых порою наблюдаешь в смутно-сумеречной глубине морских аквариумов. Узкие, лишенные проблеска мысли щели вместо глаз, веселье — злая травестия всего человеческого. Вот, значит, как ведут себя инквизиторы, когда они не при исполнении обязанностей! Китс вздыхает, он в отчаянии. Белая ладонь на фоне черного рукава. На пальце — белее белого полоска, знакомые очертания злосчастного кольца. Нимрод детально, вслух описывает фото, как будто считывает показания с приборов. «Пятеро ряженых… где-то рядом буфет, виден угол… Но вот рука. Это рука де Брюнеля? Как вам кажется?» Я принялся разглядывать руку. «Да, должно быть, так, — сказал я. — Жюстин носит кольцо па другом пальце».
У Нимрода вырвалось торжествующее «Хх-хах!», чуть погодя: «Ценное наблюдение». Да, но кто эти прочие, выхваченные случайной вспышкой света из темноты? Мы смотрели на них, они — на нас, безо всякого выражения, без мысли, сквозь прорези в капюшонах — как снайперы.
«Ничего не выйдет», — сказал наконец со вздохом Бальтазар, и Нимрод выключил тихо гудящий аппарат. Несколько мгновений в полной темноте, и зажегся обычный электрический свет. На столе стопка отпечатанных на машинке страничек — протокол допроса, конечно же. На квадрате серого шелка несколько предметов, ключиков к мыслям, переполняющим нас: большая шляпная булавка с уродливой головкой из синего камня, колечко из слоновой кости — даже и сейчас я не смог бы смотреть на него без содрогания.
«Подпишите, — Нимрод указал мне на листочки на столе, — только прочитайте сперва, хорошо?» Он кашлянул в кулак и сказал тоном ниже: «И можете забрать кольцо».
Бальтазар передал мне колечко. Холодное, слегка запачканное порошком для снятия отпечатков пальцев. Я почистил его о галстук и сунул в жилетный кармашек. «Спасибо», — сказал я и пересел к столу, чтобы прочитать полицейский протокол; остальные закурили и принялись вполголоса что-то обсуждать. Рядом с протоколами лежал еще один листок — мелкий нервный почерк генерала Червони. Список приглашенных на карнавальный бал, в нем до сих пор звучит волшебная поэзия имен, что значат для меня теперь так много, имен александрийцев. Послушайте:
Пиа деи Толомеи, Бенедикт Данго, Данте Борромео, полковник Негиб, Тото де Брюнель, Вильмот Пьеррефо, Мехмет Адм, Поццо ди Борго, Ахмет Хассан Паша, Дельфина де Франкёй, Джамбулат Бей, Атэна Траша, Хаддад Фахми Амин, Гастон Фиппс, Пьер Бальбз, Жак де Гери, граф Банубула, Онуфриос Папас, Дмитрий Рандиди, Поль Каподистриа, Клод Амариль, Нессим Хознани, Тони Умбада, Балдассаро Тривицани, Гильда Амброн…
Читая, я проговаривал чуть слышно имена, добавляя про себя после каждого слова «убийца»: не подойдет ли часом? И только дойдя до имени Нессим, я запнулся, поднял глаза и посмотрел на темную стену — чтобы представить его лицо и всмотреться повнимательней, так же как мы всматривались в фотографии. Я хорошо запомнил выражение, которое было у него на лице, когда я помогал ему сесть в машину, — выражение проказливой безмятежности, как у человека, решившего расслабиться после серьезной траты сил.