Бальтазар
Шрифт:
«"Входите, а я пока позвоню", — сказала я, и он послушно вошел, медленно, полуослепший от света. С минуту он стоял у двери, привыкая постепенно, потом увидел портрет. И выкрикнул с невероятной силой: „Эта еврейская лиса сожрала мою жизнь!“ — и несколько раз ударил себя кулаками по бедрам. Затем прижал ладони к лицу и шумно задышал. Я стояла и смотрела на него, а потом поняла, что нужно сделать. Я знала: они все поехали на бал к Червони.
Я просто позвоню туда и выясню, есть ли во всей этой истории хоть капля правды».
«Тем временем Наруз отнял руки от лица и, прищурившись, поглядел на меня. „Я пришел сюда, чтобы сказать вам, что я вас люблю, прежде чем отдаться в руки брата“. Он
«Что за дурацкая, что за унизительная штука — любовь! Это несчастное создание — у меня язык не поворачивается назвать его человеком — любило меня Бог знает как долго, а я даже и знать не знала о самом его существовании. Каждый мой вздох помимо воли — моей и его — причинял ему боль, а я жила себе в полном неведении. Как то случилось? Ты у нас мыслитель, так вот освободи среди своих мыслей местечко и для подобной разновидности этого зверя. Я была в ярости, мне было противно и почему-то очень обидно, все разом. Я почти была готова извиниться перед ним; и в то же время я ненавидела его за эту незваную, непрошеную любовь».
«Наруз был теперь как будто в лихорадке. Зубы у него стучали, и по телу волнами пробегала дрожь. Я налила ему коньяку в стакан, он выпил одним глотком, я налила еще, по самые края. Он выпил и это, сел на ковер и скрестил под собою ноги на арабский манер. „Ну вот, теперь немного лучше, — прошептал он и, печально оглядевшись вокруг, добавил: — Значит, тут вы и живете. Я столько лет мечтал побывать здесь. Я почему-то так себе и представлял ваш дом“. Он нахмурился вдруг, кашлянул и пригладил растопыренной ладонью волосы».
«Я позвонила к Червони, и меня почти сразу соединили с Нессимом. Я как можно тактичнее расспросила его о Жюстин, даже и не намекая ни на что. Но там, кажется, все было в полном порядке, насколько можно было судить, хотя в данный конкретный момент он Жюстин найти не смог. Она, кажется, ушла танцевать. Наруз слушал наш разговор удивленно, недоверчиво, широко открыв глаза. „У них встреча в холле минут через десять. Допивайте свой коньяк и подождите еще немного, она позвонит сама. Тогда, я думаю, вы окончательно убедитесь, что произошла какая-то ошибка“. Он закрыл глаза — молился он, что ли?»
«Я сидела напротив него на диване и не знала, о чем говорить. „А что, собственно, случилось?“ — спросила я. Внезапно глаза его сузились, в них загорелся нехороший такой, подозрительный огонек. Но он вздохнул, повесил голову и принялся водить пальцем по узору ковра. „Не вам такое слушать“, — сказал он, и губы у него дрожали».
«Так мы и сидели, и вдруг, к полному моему неудовольствию, — я просто не знала, куда деваться, — он стал говорить о своей любви, но так, словно меня и не было в комнате. Он как будто напрочь забыл обо мне; по крайней мере, в мою сторону даже и не посмотрел ни разу. А мне всегда очень неудобно, когда меня любят, восхищаются мной, а я не могу ответить взаимностью; мне хочется извиняться, оправдываться. И еще мне было стыдно — у него было такое уродливое лицо, все прочерченное дорожками от слез, а у меня внутри полная пустота, даже сочувствия ни капли, при всем моем желании. Он сидел на ковре, как огромная бурая жаба, и говорил; как троглодит из книжки про древних людей. Какого черта я должна была делать? „А когда же вы меня видели?“ — спросила я. Он видел меня три раза в жизни, хотя по ночам часто проходил под окнами, чтобы посмотреть, горит ли у меня свет. Я выругалась про себя. Нет, это было просто нечестно. Я же ничего не сделала, чтобы казнить меня такой гротескной страстью».
«Потом — передышка. Зазвонил телефон, и, услышав голос женщины, которую, как ему казалось, он только что убил, — а Жюстин ни с кем не спутаешь — он задрожал, как охотничий пес. Нет, с ней ничего не случилось,
«"Ну, вставайте. Давайте же. Пора идти домой". Я устала смертельно. Я посоветовала ему отправляться прямиком домой и никому ни о чем не рассказывать. „Может быть, вам все это просто почудилось“, — сказала я, и он ответил мне вдруг такой усталой, но такой яркой, такой мальчишеской улыбкой».
«Он спустился, медленно и тяжело, по лестнице, я шла следом, — в себя он еще не совсем пришел, это было заметно, но истерика кончилась. Я открыла парадное, и он еще раз попытался выразить мне свою совершенно неуместную признательность — и любовь. Он схватил меня за руки и принялся целовать их — губы мокрые, и еще эти волосы… Брр! Я его поцелуи помню как сейчас. А потом, прежде чем уйти окончательно, обратно в ночь, он сказал мне тихо и с улыбкой: „Клеа, это счастливейший день в моей жизни. Я видел вас, я вас касался, и я видел вашу маленькую комнату“».
Клеа пригубила свой бокал, чуть опустив на мгновение голову, и на лице ее играла грустная улыбка. Затем бросила взгляд на загорелые свои руки и передернула плечами. «Брр! Эти его поцелуи!» — сказала она еле слышно и автоматически провела руками — ладони кверху — по красной бархатной обивке подлокотников, словно желая раз и навсегда стереть с кожи следы Нарузовых губ, уничтожить даже память о них.
Оркестр принялся играть «Пола Джонса» (может быть, тот самый танец, что свел впервые Жюстин с Арноти?), и веером пошли из средоточия тьмы ярко освещенные теплые лица — все великолепие плоти, шелка, дорогих камней в огромной мрачноватой бальной зале, где подрагивающие зеркала ловили и ломали пальмовые листья; и сквозь окна тепло, и музыка, и свет ускользали по капле туда, где ждал их терпеливо, притаившись в пустынных парках, на проспектах, лунный свет и бередил понемногу холодными блесткими пассами неспокойные воды внешней гавани. «Пойдем, — сказала Клеа, — почему ты никогда ни в чем не участвуешь, не танцуешь даже? Почему ты все время сидишь в сторонке и смотришь на нас — как исследователь?»
Но, глядя на круговорот знакомых, любимых лиц, в блеске бриллиантов, шуршании шелка, я уже думал о них, об александрийцах, для коих подобные эксцессы были всего лишь — еще одной каплей в бездонном озере знания, круто замешанного на спокойной усталости жить. Круг за кругом по вощеному паркету: женщины, бездумно повторяющие траектории звезд, самой земли, скользящей через пространство; и вдруг, как объявление войны, как изгнание из рая, из материнского чрева, пришла тишина, и в тишине раздался зычный голос: «Выбирайте партнеров, пожалуйста». Огни пробежали вниз по спектру — до пурпурного, и заиграли вальс. На секунду я увидел вдалеке, в самой тьме, Нессима и Жюстин, они танцевали, они улыбались друг другу. Изящная рука на его плече, на пальце — то самое великолепное кольцо из могилы византийского мальчика. Жизнь коротка, искусство вечно.
Клеа танцует с отцом, он прям и счастлив и движется, как заводная мышь; и подносит к губам искусную руку, которая еще не успела забыть о незваных, о ненужных поцелуях Наруза в тот давний вечер. Дочь ближе, чем жена.
«Сначала, — пишет Персуорден, — мы ищем заполнить пустоту одиночеств наших любовью и наслаждаемся — весьма недолго — иллюзией полноты. Но это и впрямь лишь иллюзия. Ибо странное это создание, от которого мы ждем воссоединенья с утраченным телом вселенной, лишь отдаляет нас от вожделенной цели. Любовь, едва соединив, снова разделяет. А как бы мы росли иначе?»