Банда 7
Шрифт:
— Какие мысли, Аркаша! — безнадежно проговорил Пафнутьев. — Их и мыслями-то назвать язык не поворачивается. Одни подозрения. Разве можно подозрения назвать мыслями?
— Можно, — твердо сказал Халандовский. — Если подозреваешь человека плохого, но убедительно, достоверно, с неоспоримыми юридическими доказательствами... Такое подозрение вполне сойдет за мысль.
Пафнутьев пропустил группу женщин, похоже, попутчиц, хотя в неверном свете набережной узнать их сразу было трудно, да и изменились они после автобуса, приобрели вид не просто соблазнительный, а даже товарный.
— Мне
— Может, просто разорился? Андрей сказал, что Пияшев требует с него восемьдесят тысяч долларов... Это разорение, Паша, это и для меня было бы разорением.
— Пияшева ограбили. Взяли эти самые восемьдесят тысяч долларов.
— Ты, конечно, знаешь, кто совершил это благородное деяние?
— Разумеется. Но не Сысцов, не его люди. А Пияшев уверен, что именно Сысцов.
— Значит, Пияшев думает, что тот разорился и пошел на крайние меры. Ты же ведь поприжал Пияшева?
— Не успел.
— Но он мог подумать, что это возможно?
— Он был в этом уверен.
— Вот и слинял в Италию. А Сысцов рванул за ним следом.
— Зачем?
— Чтобы объясниться!
— Сысцов прилетел в Италию, чтобы объясниться с этим поганым гомиком? Что ты несешь? Кстати, Сысцов приехал на сутки раньше.
— Паша, послушай меня. Когда речь идет о восьмидесяти тысячах долларов, отношения между людьми резко меняются. Самый крутой банкир будет пластаться перед собственным вахтером, если сам нанимал этого вахтера и знает, на что тот способен, знает, что у того за пазухой пистолет с глушителем. Банкир помчится за своим вахтером не только в Италию, а на Огненную Землю, потому что земля у него под ногами горит. Именно так и поступил Сысцов.
— Может быть, — проговорил Пафнутьев, но не было уверенности в его голосе, не было озарения и открывшейся истины, как это иногда бывает. — Может быть, — повторил он и свернул к столику, за которым они сидели недавно.
И на этот раз их за столом оказалось трое, но третьим был уже не Сысцов, а тот самый старикашка, которого они угостили вином час назад. Увидев Халандовского и Пафнутьева, старикашка метнулся к прилавку и тут же вернулся с оплетенной бутылкой кьянти. Поставив бутылку на стол, он посмотрел вопросительно — как, дескать, не возражаете? В глазах у него была неуверенность, даже опаска — вдруг откажутся, не примут его угощение и положение возникнет неловкое, унизительное, он вынужден будет брать со стола свою бутылку и уходить с ней по освещенной набережной, не зная, что с ней делать, куда сунуть...
Старикашка зря опасался.
Подобного не допустил бы ни Пафнутьев, ни Халандовский. Есть все-таки, есть некое питейное достоинство, свод неписаных правил и законов, никем не произнесенных, но тем не менее соблюдаемых свято. Халандовский обнял старичка, приподнял его от земли, снова поставил, потом усадил на пластмассовое кресло, принес из бара три стакана. И столько было радости в каждом его движении, столько было дружеского азарта и нетерпения выпить по глоточку красного с этим прекрасным человеком, который прожил в своей Европе всю жизнь, но, несмотря на это, сохранил, все-таки сохранил в себе высокое мужское достоинство.
Халандовский легко, играючи вырвал из горлышка
— Мир и дружба! — провозгласил Халандовский. — За победу на всех фронтах!
Старичок молча потряс кулачком в воздухе и выпил до дна. После этого поклонился, показал куда-то в темноту, развел руками: извините, мол, меня ждут.
Постепенно опустевала набережная Аласио, гасли огни, но забегаловка, у которой присели Пафнутьев с Халандовским, продолжала работать, и они не торопились в сыроватые свои номера. Косорылая луна какого-то красного цвета показалась из волн Средиземного моря и поднималась все выше, бледнея и становясь почти белесой. В легкой волне ее отражение дробилось, словно осколки разбитой тарелки, в то время как целая тарелка продолжала бестолково висеть в итальянском небе.
К столику подошел парень в белой куртке, видимо, официант, и молча показал на свои часы — все, ребята, закрываем, хорошего понемножку.
— О'кей! — ответил Халандовский на чистом английском языке и сделал успокаивающий жест рукой, давая понять, что с ним никаких сложностей не возникнет.
Улыбчивый белозубый парень что-то проговорил на своем языке, но Халандовский его понял.
— Не переживай, дорогой! Придем, обязательно еще заглянем! Потерпи до следующего вечера!
— О'кей! — ответил официант.
Когда Пафнутьев добрался до своего номера, открыл дверь, вошел и включил свет, в кресле он увидел спящего Худолея. От яркого света тот проснулся.
— Ты как попал сюда? — спросил Пафнутьев.
— Да ладно, Паша... Как попал, как попал... Как обычно. Завтра наша группа едет в горы на какие-то озера к швейцарской границе. Я, с твоего позволения, заболею. Останусь в гостинице.
— Так, — сказал Пафнутьев, опускаясь на уголок кровати.
— Если у Пияшева здесь постоянный номер, значит, он уже обжился, оброс бытовыми удобствами... У него в номере могут оказаться какие-нибудь подробности. Если будут неожиданности, с вами свяжусь по мобильнику, они здесь хорошо работают, я уже испытал.
— Может, Андрея оставить?
— Не надо. Для чистоты эксперимента. Если остаюсь один, значит, один и приехал. И никому в группе нет до меня дела. Если останется Андрей, возникнет подозрение, что мы в сговоре.
— Ты знаешь, что Сысцов с Пияшевым в конфликте?
— В конфликте? — переспросил Худолей. — Паша, ты называешь это конфликтом? Сысцов сегодня на моих глазах врезал Пияшеву в челюсть. В вестибюле. Тот просто рухнул.
— И что?
— Поднялся с улыбкой на устах. И хорошие слова произнес... Ну, что ж, говорит, Иван Иванович, этот удар вам обойдется всего в один процент. Теперь я прошу не пятьдесят процентов, а пятьдесят один.