Банда гиньолей
Шрифт:
Вот уж разинут рот джентльмены из компании «Виккерс»! Полковник готовился ознакомить их не с одним, а двадцатью решениями проблемы миллидозировки, о чем свидетельствовал его отчет. Представляете себе?
Но надо глядеть в оба, не ослаблять бдительности!.. Он намерен открыть свои карты лишь в последней, крайней крайности. Второй его противогаз для конкурса больше походил на карнавальное домино: многогранные очки, выпяченное рыло и пакледержатель — коробка с дырочками. Все в целом крепилось на сетчатом капюшоне, охватывающем голову, прилегающем к лицу и увенчанном тремя перьями — страусовым султаном… наподобие украшающего принца Уэльского. Неизменная забота об элегантности! Стилизованная наука! Этот легкий вариант противогаза был готов, полностью завершен, продуман до мелочей. Только тяжеловесный Состенов агрегат из меди доставлял немало хлопот. Дабы сообщить ему лучшую герметичность, его пришлось перековывать, не менее двух часов калить на огне, а затем околачивать заслонки, чтобы их не заклинило. Какой грохот стоял! А во всем виноват Состен, вечно он! Похоже,
— Скажите на милость, конец света! — взывал он ко мне… и, чтобы облегчить душу, испускал истошный, дикий вопль «а-а-а-а!»… Слишком много позволяет себе полковник! Ничего не соображает полковник!..
— Вы что-то сказали, господин Роденкур? What is it?
— Nothing, nothing!
И тотчас же новая вспышка раздражения из-за «nothing»… и новая перебранка…
— Я научу вас, господин Состен! Повторяйте за мной: «thing, thing, thing».
— Не стоит труда, господин генерал! Я попусту ломаю себе язык… порчу свое здоровье. Возможно, мне удалось бы освоиться с Лондонской Башней… Островерхой башней… Башней Держи-Ухо-Востро… но с вашей фигней — никогда! Тут нужен по-особому устроенный язык. Еще в 1893 году в Чандернагоре я проиграл 235 фунтов, когда держал пари, что научусь. А уж как я старался! Дело происходило в столовке Индийской медицинской службы. Я пытался в течение пяти часов! Нас принимали с супругой. Какой праздник — тысяча и одна ночь! Да, эти люди умеют принять, вот это стиль, полковник! Индийская медицинская служба!.. А свою фигню, полковник, можете засунуть себе в зад!
И так они перебранивались целый день без остановки, сами толком не слыша изрыгаемых ими оскорблений из-за жуткого тарарама, грохота молотков по металлическому листу, звона катящихся, падающих бутылей, громыхания обрабатываемого железа…
К пяти часам к ним поднималась Вирджиния с чаем и бутербродами. Дядя звал ее из оконца… а до того времени ей приходилось ждать в саду.
Ей не позволялось более покидать дом… кончилось время нашей беготни по городу. За ней оставили лишь право на сад, собаку и пташек. Она превратилась, по существу, в затворницу. Вот последствия похода в «Туит-Туит». Не до смеха. Ох, какой камень лежал у меня на сердце, как жестоко я раскаивался! Я боялся, что она заговорит со мной… да просто поздоровается. Мне бы оказаться за тридевять земель отсюда! Я боялся всего…
Бедная моя милочка была такая печальная, такая бледненькая… Как мне хотелось поцеловать ее, но я не мог. Я чувствовал себя кругом виноватым, виноватым непростительно… Как мне утешить ее? Это не было в моей власти, у меня не было ни сил, ни денег… я был болен и подвержен припадкам дури… Я окончательно повредился в уме! Помрачение! Горячка лишила меня рассудка! Любимая, доверчивая моя малышка… Сколько зла я сотворил ей! Увлек ее в свистопляску свихнувшихся чувств. Бредовый морок!.. Хорош же я был — уже не отличал истинное от мнимого! А между тем я старался не утрачивать бдительности, и что-то предостерегало меня внутри! Это был уже не первый мой срыв, но такого со мной еще никогда не случалось. После госпиталя в Хабзруке у меня бывали припадки такого рода, шарики за ролики заскакивали, но в тот раз я совсем свихнулся… буйное помешательство… мозги сошли с рельсов… Страшный обвал!.. Безумное похождение! Боже, какая печальная, какая несчастная девчушка, любимая моя девочка! Я терзался, душа моя болела!.. Но если бы тогда я сказал ей: «Мадемуазель, спокойно!», меня немедленно записали бы в отъявленные хамы, в бессердечные малодушные соблазнители! Объявили бы, что я издеваюсь над ней!
Вот такие дела.
Она, бедная, обожаемая моя девочка, была так печальна, а ведь совсем еще недавно казалось шаловливой резвушкой! Хороший номер я отчебучил!.. Как испортил ей жизнь, убил в ней беззаботность!.. За столом едва двумя-тремя словами перебрасывались… Грустный-прегрустный ребенок… Вот чего я добился! И все на глазах слуг, этих тошнотворных сволочей, криводушных, вкрадчивых, с их вечным «yes!», хитрющих мерзавцев… И они наблюдали порку! Какую же муку она, верно, терпела, видя вокруг себя эти хари, уставленные на нее гляделки этих свиней! Почему она не убежала? Это явилось бы поступком и назидательным уроком для халдеев! Можно было представить себе, вот где она могла бы выказать твердость духа… замечательная была бы девчонка! Тогда бы я восхищался ею! Ох, как это было бы здорово!.. Тогда все уладилось бы. Конечно, я крепко любил ее, моего нежного, обожаемого идола, может быть, даже еще крепче, еще нежнее, чем до того злосчастного вечера, но я не смел более приближаться к ней, уделять ей внимание, хотя бы немного. Я боялся ее. Во время трапез, особенно за ужином, я глядел вверх, по сторонам, под стол, в окно… куда угодно, лишь бы не смотреть на ее дорогое личико… Я пускался на всевозможные притворства, следил за разговором с таким усиленным вниманием, таким безумным увлечением, что рот забывал закрыть, помирал от любопытства, восторгался самыми отъявленными глупостями Состена, восторженно внимал всем его разглагольствованиям об Индии, даже хлопал ему. Полковник бросал на меня от времени до времени недобрый взгляд, но за дверь не выставлял… и это было главное!.. Тотчас после десерта я приносил извинения за крошки и, сославшись на крайнюю усталость, убирался в спальню. Никаких объяснений! Я опасался, как бы меня не вовлекли в разговор,
— Ты спать будешь, придурок?
Как бы мне хотелось! Как только он меня не обзывал! По десять раз подряд мне виделся все тот же кошмар, пока наконец ужас не оставлял меня и я не засыпал, да и то ненадолго, на час или два, не больше… Со мной, действительно, было нелегко, не спорю. Хорош напарник со всеми его вскакиваниями, кошмарами, дикими воплями… Конечно, Состен был не в восторге!.. А малышка добивала меня, сокрушала мне сердце своей жалкой рожицей… В простоте своей, но и в силу эгоизма она не понимала, что происходит. Ребенок — он и есть ребенок. Мои заботы были непонятны ей, из-за нее все усложнялось. Лучше всего ей было бы уйти, уйти по своей воле, бежать отсюда… Тогда все уладилось бы, я уверен. Я размышлял об этом, лежа без сна. Когда у вас бессонница, вы становитесь жестоки, даже мстительны. Так можно дойти до безжалостности. Человек, страдающий без сна, превращается в чудовище, все его желания сводятся к одному: горячее лоно, младенческое блаженство, мир, сомкнувшийся в утробе для тебя одного… Забиться как можно глубже… и нежиться.
Они нашли все-таки способ отсрочить испытания, о чем было объявлено. Я держался того мнения, что они никогда не решатся. Если все прочие участники конкурса изобретателей противогазов столь же непостоянны, как мы, легко вообразить, чем все это завершится! О чем, вероятно, догадывались на Даунинг-стрит. Именно поэтому, надо полагать, они без конца откладывали, надеясь, что это в конце концов надоест, отобьет охоту. Только полковник был не из таких, у меня не возникало и тени сомнения. А в дураках ходил я — так, придурковатый бездельник… Кончились мои походы — нечего мне было больше делать в городе. Оставалось одно: читать газеты, чем я и занимался. Читал все подряд, искал хоть какой-то отголосок, хотя бы малейшее упоминание, хотя бы что-нибудь о нашей «Greenwich Tragedy».. Но нет, ни единого намека, ни единого словечка… как если ничего не случилось. Надо полагать, в этом потихоньку копались ищейки, такое у меня было чувство… Нет, уверенности никакой! Какая-то подспудная возня, не более того.
Тем временем я бил баклуши, а Состен смотрел, как я их бью, и бесился. Ему непременно нужно было, чтобы я занимался делом. Пунктик у него был такой: я должен был лезть на чердак, прищемлять себе пальцы, возиться с механикой, колотить молотком, обтачивать напильником, волочить проволоку, приобщаться понемногу к химии и нюхать содержимое их бутылей. Все тот же… горбатого могила исправит! Я кипятился:
— Да ты вспомни! Совсем память отшибло? Не ты ли говорил мне, что на этом поставили крест? Что война окончена… ну, почти? Что все совершенно изменится? Что произойдут коренные перемены в судьбе, и счет идет буквально на часы? Что все в руках Гоа? Ты ведь не станешь отрицать, ведь я не из пальца это высосал? Или снова лечение мозгов, признавайся?
Вот какую ловушку я ему устроил. Крепко я прижал этого педика.
Я продолжал между тем вытягивать из него жилы:
— Трепло! Пустобрех! Жучило! Ты ведь клялся самым святым, что тебе, вроде, хрен знает какое послание было и всякая такая дребедень. Ничего уже не помнишь? Ты же клялся своей Пепе, божился, что все послал к черту, войну и прочее, телефон, мои палочки! Ты, мол, плевал на самого Господа Бога! Это твои собственные слова! Мол, пришел конец несчастьям, ждать осталось всего несколько дней. В таком случае какой смысл нюхать твою хреновину? Ты сам говорил мне, что противогазы изжили себя. Я уже дышал дымом ваших сигарет! Вечно меня чем-нибудь обкуривают! Ну, чем не печка? Ты этого хотел, Шуберский?
Думаю, этот ворожей хренов упорно наводил на меня порчу, насылал удушье. Мне предназначалась роль сосиски, ливерной колбасы для копчения… Я становился резок, а он исподтишка наблюдал, как я брыкаюсь… Не по душе ему было, что я прозрел, проник в их тайные замыслы.
— Я тебе не выхлопная труба! — твердил я ему. — Не выхлопная труба!
Он что-то бурчал себе под нос, боялся открыто отрицать из опасения, что я расквашу ему рожу. Я доводил его до белого каления:
— Что же ты молчишь? Говори! Какого черта ты мне голову дуришь?.. По твоей милости я ночей не сплю, гоняюсь за твоими призраками, а теперь ты хочешь, чтобы я покончил с собой?.. Ну, признавайся! Ты — вурдалак! Только меня голыми руками не возьмешь, и не мечтай!..