Баранья голова
Шрифт:
Я перестал вслушиваться в слова спутника и любовался великолепием заката, который окрашивал все вокруг в горделивый пурпур. Глядя с пустынного холма, на котором находилось кладбище, на объятый пламенем горизонт, я спросил Юсуфа: «А где же молитва? Разве вы, мусульмане, не совершаете молитву на закате?» Я спросил, слегка забавляясь в душе, чтобы поддеть юношу, и замолчал, ожидая ответа. «Да, мне следовало помолиться. Следовало», – ответил он серьезно, грустно посмотрел вдаль, где теперь все было окрашено в золотистые и розовые тона, и двинулся дальше вдоль могил. Я молча пошел за ним.
Юноша довольно долго шел по аллее, потом снова заговорил. «Вот здесь, – сказал он, показывая пальцем на могилу, – похоронен Торрес-Беглец, иногда его еще называют Тот, кому помог ангел. Точнее, здесь погребено его тело, то есть туловище с руками и ногами, а голову ему отрубили, на целый месяц выставив на всеобщее обозрение; но раньше срока ее растерзали хищные птицы».
«Могила
«Ей больше ста лет, вернее, около полутораста – это случилось в пору правления султана Абдель-Ахмеда. Он и повелел отрубить моему предку голову – судя по всему, не без оснований. Этот мой предок, говорят, был великим греховодником… О нем ходят, вернее, ходили, забавные истории, легенды. – Юноша улыбнулся. – Султану он много хлопот доставил – повадился в его гарем. О предке шла слава, будто Аллах одарил его необычайными мужскими качествами, кстати, из-за этого при жизни ему еще одно прозвище дали, очень неприличное, в Фесе его только так и называли. И в конце концов у самой султанши разыгралось любопытство. Уж не знаю, удалось ли ей удовлетворить его или нет, много на этот счет злословили, но кончилось тем, что он угодил в подземелье. И вот тут начинаются легенды. Якобы в один прекрасный день – он уже больше года томился за решеткой – его разбудил ангел, знаком велел молчать и следовать за ним, провел по галереям дворца сквозь все двери и решетки, которые расступались перед ними. Наутро охрана нашла в подземелье лишь полупустой кувшин, а все запоры были целы, будто никто к ним и не прикасался… Правда, некоторые не верят в эту легенду, говорят, что деду удалось открыть двери тем же чудесным ключом, с помощью которого он раньше проникал в султанский сераль. – Теперь Юсуф говорил живо, с удовольствием, на него приятно было смотреть. Потом вдруг снова стал серьезным, голос у него изменился. – Мать, естественно, утверждает, что все это клевета, а Беглеца жестоко казнили за то, что он возглавил заговор против узурпатора Абдель-Ахмеда, хотел вернуть власть свергнутому с трона его двоюродному брату Абдалле, и в заговоре, уверяет она, принимали участие и пленники-христиане».
Вот что рассказал юноша; вернее, так сохранила его рассказ моя память по прошествии времени. В точности его я не мог бы воспроизвести; Юсуф оживился и говорил без обычной сдержанности, отчего его манера изъясняться стала еще более причудливой.
«А как же история бегства?…» – спросил я. «Главное в ней верно: с ангелом или без ангела, но он сбежал из тюрьмы, укрылся в горах Риф и, опираясь на местные племена кабилов, принялся возмущать против султана страну, собираясь на рамадан поднять восстание. Но кто-то его предал, и Беглецу пришлось в конце концов вернуться в Фес, теперь уже верхом на осле, со связанными за спиной руками. А два дня спустя его отрубленную голову выставили на позор у городского рынка».
Мы все еще гуляли, но, двигаясь к выходу, я поинтересовался: «Юсуф, а где могила того твоего деда или прадеда, которого я видел на портрете? Ты мне ее не показал». Юноша ответил коротко: «Он похоронен не здесь».
Домой мы вернулись в сумерки, вошли в прихожую – маленькая дверца оказалась незапертой, – и Юсуф, подойдя к лестнице, остановился и громко, так, что голос его гулко разнесся в пустой тишине, спросил меня, в котором часу ужинают в Испании. Я догадался, что таким образом он хотел заранее оповестить домашних о нашем прибытии, принял его игру и так же громко принялся подробно изъяснять, что к чему, а он, присев на краешек стола, кончиками пальцев растирал на столешнице желтоватую пыльцу, которая осыпалась с белых лилий, начинавших уже увядать в керамической вазе.
«Пойдемте в сад, там удобнее дожидаться ужина». Юсуф взял меня за руку, и мы прошли во двор за домом. Совсем стемнело, беленые стены отсвечивали синевой, цветы, почти невидные в темноте, продолжали жить, не уснули окончательно, как смолкшие уже птицы. Мы уселись под переплетением виноградных лоз, где сидели утром, молча обменялись взглядом, и я подумал, что и у меня, должно быть, глаза блестят, как блестят глаза Юсуфа на матовом лице, приглушенном и стертом темнотой. «Как здесь хорошо, – сказал я юноше, – иметь такой дом, сад с фруктовыми деревьями и розами, огородик, где можно выращивать салат и всякую зелень, – чего еще пожелать для спокойной жизни и счастья, если оно возможно; я, поверьте, завидую вам». Он кивнул, но добавил, что, возможно, все это годится тому, кто, устав от жизни, задумал удалиться от мирской суеты, предаться воспоминаниям о пережитом; но ему смешно даже думать, будто я могу позавидовать его участи; он готов поменяться со мной местами; впрочем, мне легко говорить – я довольно поездил по свету.
Мы разговаривали и слышали, как в доме хлопочут, готовя пир в мою честь. Юсуф сидел спиной к двери, а я со своего места, не оборачиваясь, краем глаза видел зарешеченное окно внизу и другое, поменьше, на втором этаже, – время от времени там мелькали тени, иногда до меня вместе с кухонными шумами доносились обрывки арабской речи, которой я – могло ли быть иначе? – не понимал. Ясно было одно: в доме вовсю стараются ради меня.
А потом во дворике появилась моя тетушка в сопровождении дочери и тотчас же завладела моей рукой, ласково прижала ее к себе, словно любимое чадо, требующее самого нежного внимания. «Ну, вот вы и пришли! – сказала она. – Давайте же ужинать, пора!»
Мы поднялись в маленькую залу, где я был утром, – там на низеньком столике нас дожидалось угощение, запах которого я ощутил еще на лестнице. На огромном круглом подносе с гравировкой, вперемежку с горками белого риса лежал зажаренный барашек, порезанный на куски. В центре подноса распласталась на дне баранья голова.
Юсуф предложил мне выбрать место, а сам сел напротив. Женщины остались стоять по обе стороны от нас. Я не знал, как себя повести, и поспешил вежливо встать, но тут же вспомнил, что мусульманский обычай вроде бы запрещает женщинам садиться за стол с гостями-мужчинами. Неизвестно, правда, строго ли выполняется он на деле. Заметно было, что женщины смущены не меньше, покраснели и нервно посмеиваются. Я не знал законов этих людей, их обычаев; но мне показалось, что в этом доме готовы пожертвовать традициями, лишь бы гость чувствовал себя как можно лучше, просто хозяева не знают, что мне по нраву. Наконец я пробормотал: «А как же вы… У вас не принято, я слышал… И все же…» «Да, сынок, – поспешила ответить мать. – Раз ты – наш гость, мы можем сесть с тобой за стол. Правда, нам все равно придется за вами ухаживать, так что иногда мы будем вставать и выходить… Садись, Мириам», – велела она, усаживаясь справа от меня, и добавила что-то по-арабски; девушка, опустив глаза, повиновалась.
Наконец мы все расселись вокруг барана. Взяв нож и вилку, я попытался отрезать от куска баранины, лежавшего поближе, но оказалось, что это непросто: стол был непривычно низким, да и сиденье тоже, я проваливался в нем, локти упирались в колени. К тому же есть мне, как выяснилось, не хотелось: было еще рано, да и баранина остыла, жир на подносе сгустился в крупные комья, а сухожилия на мясе, желтоватая масса вокруг них, пересохшая кожа – все это, честно признаться, делало не очень аппетитной груду темного мяса. И уж если говорить совсем откровенно, то мне было противно. Особое отвращение вызывала мерзкая баранья голова, которая посреди подноса оскалила зубы, уставившись на меня пустыми глазницами. Но я не мог отказаться есть и решил выйти из положения, занявшись рисом. Однако и он – это стало ясно, как только я поднес его ко рту, – был пропитан все тем же жиром. Пересиливая тошноту, я изо всех сил растягивал интервалы между каждым куском, но решил все-таки не портить хозяевам праздник – сами они ели баранину с наслаждением, которое не могло быть притворным. Это было мне на руку: поглощенные едой, они ничего не замечали, даже не разговаривали, так что надо было лишь постараться, чтобы мое пренебрежение к их лакомству не слишком бросалось в глаза.
«Юсуф показал тебе наше кладбище?» – спросила спустя некоторое время сеньора, глянув на меня поверх огромного куска мяса, который крепко держала в руках. «Да, – ответил я, – он отвез меня туда, показал могилы родственников, очень интересно рассказывал о каждом». Она удовлетворенно улыбнулась.
А еще через несколько минут хозяйка попросила рассказать о моих родственниках – «о тех Торресах, что остались в Испании», причем главным образом о том, кто они такие – эти представители рода. «Это нелегко объяснить, – заметил я. – Мне бы, как в романах, пришлось описывать всех, одного за другим, но рассказывать я не очень умею, да и сюжета этому повествованию не хватает. Давайте я просто перечислю их, как действующих лиц в пьесе, хотя и простое перечисление тоже мало что даст». Тема была мне неприятна. Однако единственным способом съесть поменьше было рассказывать, лишь время от времени поднося ко рту кусочек этого мерзкого мяса, заранее тщательно очищенного от жира. Во всяком случае, добрая женщина немало помогала мне, засыпая вопросами: «А ну-ка, начнем с тебя. Расскажи нам: отец твой жив? Братья и сестры у тебя есть? Сколько вас в семье?»
«Отца в живых давно нет, а братьев и сестер у меня не было. Я – единственный сын, отца едва помню: совсем маленьким был, когда он умер. Мои детские воспоминания, если говорить о доме, связаны с матерью; но мать, наверное, вас не интересует, она из другого рода…» – начал я. Затем рассказал, что отец мой был средним из трех братьев; двое других – дядя Хесус и дядя Маноло. Старший, дядя Хесус, дипломированный судья, женился, вырастил двоих сыновей; его расстреляли в Малаге во время гражданской войны за то, что оба сына – они живы – ушли на ту сторону, добровольцами в армию националистов. Другой мой дядя, Маноло, был врачом, у него две дочери и сын – «тот самый невезучий Габриэлильо, о котором я тебе рассказывал», – пояснил я Юсуфу. Дядя Маноло овдовел и живет с дочерьми – то ли в Колумбии, то ли в Венесуэле. Добавил я и кое-какие детали из жизни своих родственников, несколько смешных эпизодов – живописные и чуточку преувеличенные подробности, позволявшие лучше представить каждого из них, – при этом я старался как можно реже прикасаться к еде, словно, увлеченный рассказом, вовсе ее и не замечал, как можно дольше очищал от жира каждый кусочек, прежде чем поднести его ко рту. (Таким образом, за весь ужин мне удалось съесть совсем небольшой кусок баранины.) Сеньора слушала меня самым внимательным образом, застывая точно птица, со склоненной набок головой и немигающими глазами; но оказалось, что она все перепутала, принимая одного родственника за другого, – пытаясь уяснить все, она задавала нелепые вопросы, из которых явствовало, что почти ничего не поняла из моего подробного и терпеливого изложения.