Бархатный диктатор (сборник)
Шрифт:
– Единый закон – воля моя. Все, что противится ей, – растопчу… С кровью ли, без крови – все одно.
Какая сила… Ведь нужна могучая воля для совершения подобных кровопролитий. Ведь насколько же он выше всех этих трусливых, бессильных, обыкновенных и даже почтенных людишек! Какой неумолимый закал характера! Не из этой ли расы выходили завоеватели, строители государств, политические преобразователи, все эти благодетели человечества, не наследовавшие власти, а сами ее захватившие?
И вдруг страшная, дикая, огромная мысль прорезала сознание.
А не есть ли преступление доказательство высшей волевой организации? Ане самая ли безошибочная проверка
Азия веяла на него своими кровавыми преданиями. Казалось, потрясали гулким топотом почву древнего материка табуны гуннов, половцев, хозар… Казалось, шелковистыми складками песков шелестели таинственные учения великих провидцев и мудрецов с далеких восточных плоскогорий.
Он боялся поверить себе. Но новая мысль упорно и повелительно возникала в его сознании и упрямо овладевала им. Он чувствовал, что ему еще придется долго бороться с нею, пока он не найдет исхода из борьбы своей возмущенной совести с этим непререкаемым доводом всей исторической практики человечества.
Глухой колокол брякает к окончанию работ. Партия собирается, вся запыленная и забеленная толченым алебастром. Арестанты выстраиваются в два ряда под охраной конвойных солдат с заряженными ружьями. Ватага медленно движется по дороге к земляной крепости. Головные затягивают унылый напев:
Из Кремля – Кремля крепка города,
От дворца – дворца государева,
Что до самой ли Красной площади,
По той ли по широкой по дороженьке
Как ведут казнить добра молодца,
Добра молодца – атамана стрелецкого
За измену против царского величества…
Заунывный, тягучий, словно весь запыленный, мотив надрывает душу удручающей тоскливостью. Волочатся по дорожной пыли и глухо позванивают цепи. Впереди еще годы этого тупого отчаяния, этой безвыходности и душевной омертвелости. Смертельная тоска заливает душу… Не свалиться ли в пыль?
Он встряхивается и отгоняет уныние… «Не всегда же… Наступит же освобождение. Протекут эти четыре мертвых года. Ты дождешься своего возрождения! Еще прозвучит в стране Пушкина твой будящий и негодующий голос…»
Из облаков пыли выступают больверки крепости, арка ворот с полуразвалившимися полосатыми будками караульных. Сейчас снова поглотят его черные бревна острожной ограды.
– На, прийми, несчастненький.
Он оборачивается. Маленькая девочка, дочь городской мещанки, протягивала ему четверть копейки подаяния. Он застыл от неожиданности этого простодушного признания своей отверженности. В одно мгновение он понял всю глубину своего бесправия. После всех житейских впечатлений, писательских успехов, славы и клеветы, после Силоамовой купели на Божедомке, петербургских углов и подвалов, после ночлежки Прохарчина и чердака Девушкина, он наконец впервые понял, что такое нищета. Детская ручка протягивала ему крохотный медный кружочек – из мира благополучья в его бесправье и отверженность роняли искорку сочувствия, – право на черную краюху. В первое мгновенье он хотел отвести ручку
И чувствуя, что последняя степень унижения должна быть принята, как и величайшая радость, он наклонил с благодарностью голову в ужасной каторжной ермолке и принял в протянутую руку, – написавшую первый социальный роман в России – темную медную монетку, скудную народную милостыню закандаленному и ошельмованному преступнику.
Четверть грошика из детской ручки у самых палей острожной казармы – да разве это не такой же дар судьбы, как и восторженный возглас Белинского: «будете великим писателем»?
Маша
Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни.
Письмо к М. Д. Исаевой.
4 июля 1855 г
Он не мог вспоминать о ней связно и последовательно, это было невыносимо больно. Словно что-то укоряло его и мучительно надрывало душу стыдом и раскаянием. Но думать о ней какими-то клочками, вырывать из прошлого отдельные мгновенья, вдруг видеть перед собой ее лицо, даже раздраженное и злое, но близкое и чем-то неразрывно и навсегда с ним связанное, – это он мог, к этому он постоянно обращался, в этом для него таилась особая, горестная отрада.
Бледное лицо, налитое желчью смертельной болезни и до крикливости ярко расцвеченное по щекам румянцем гибельной лихорадки. Таким он увидел его впервые, этим чахоточным обликом жизнь улыбнулась ему за остроконечными палями каторги.
Он помнит утро. Под иссушающим азиатским солнцем – словно живая картина тропической флоры. Желтые тюки и пестрые цибики чаю, двугорбые верблюды и вьючные мулы, арбы и телеги с алмазно сверкающей солью. Сюда, на большой меновой двор Семипалатинска, свозят для ирбитской ярмарки и попутных деловых оборотов сушеные фрукты и шелковые ткани из Бухары и Кокана, войлоки и деревянную утварь – из киргизских аулов, вина – из ханства Ташкентского, золотых фазанов – с Балхашского озера, редкостную пушнину сибирских чащ – шкуры черных волков, белых соболей, тигров и барсов. Сюда доходят через попутные рынки и степные ярмарки бирюза и жемчуг из Персии, индиго и ароматные коренья – из Индии, фарфор и серебро в ямбах – из Китая, шали и пуховые материи – из Кашмира. Отсюда тянутся невидимые нити торговых сношений Москвы с Кашгаром и Афганистаном.
Рынок бурлит. Шумный говор степных базарчей и резкие окрики караван-башей покрыты ревом верблюдов, ржанием коней и мычанием волов. Кокандские, бухарские, ташкентские и казанские купцы скупают, перепродают, меняют. Колышутся на ветру полосатые халаты и мелькают островерхие головные уборы киргизов. Бойко действуют контрабандисты с китайской границы, страстные, хитрые, смелые авантюристы наживы, поэты краж, вдохновенные грабители-хищники, словно созданные для романтической поэмы.
Под стеною идет мелкая торговля, походная розница, летучий базар. Здесь прельщают панским и красным товаром. Глиняные бутыли, распоротые и вскрытые ящики с бархатистыми грудами урюка, башмалы, кишмиша, дичь и свежие фрукты, кожи, верблюжья шерсть, полотенца, ковры и шелка, бархат, позументы и мишура… А вокруг, во все стороны, куда ни взглянь, желтеют сыпучие пески, необозримо раскинулась киргизская степь, струится под солнцем азиатская пустыня, синеют, сливаясь с небом, далекие холмы Семитау…