Бархатный диктатор (сборник)
Шрифт:
Зорко следит за набивкой гильз и упаковкой коробок. В ящиках плотная сетка круглых белых ячеек – соты готовых папирос. Вот оклеивают коробки синими ярлыками. Как странно видеть свою писательскую фамилию на этих фабричных пачках!
В последней комнате несколько женщин медленно скручивали крупные листья в сигары.
– Это для Ревеля, Риги и Дерпта, – объяснял Михаил, – у нас их курят не много. Но зато папирос мы выпускаем в день пятьдесят тысяч. Дело пошло превосходно. Уловка: в коробках сюрпризы, этим я забил всех конкурентов…
Он раскрывал длинные ящики, вроде сигарных, внутри разделенных перекладиной – справа сотня папирос, слева – какая-нибудь фарфоровая вещица, ложка, перламутровый
Здесь обсудили они план крупного предприятия – журнала. Да, конечно, новое течение – земство, корень, почва, слитие образованности с началом народным, самобытность в высшей степени, но и охват всех западных идей русской общечеловеческой мыслью. (Михаил соглашался.)
– Но притом и блестящее дело, – добавлял он, аккуратно выравнивая коробки, – вон Краевский уже строит каменный дом с журнальных своих доходов, богатеют издатели «Современника», новая промышленность идет, почище табачной.
Брат же думал: Михаил несомненно унаследовал нечто от деда, от дядей – оборотистость, вкус к барышу, бе́режь денег, чутье, осторожность, мудрость в приросте капиталов.
Жажда золота, мечта о богатстве – это у них в роду. Это семейное. Алчность отца, купеческие обороты Нечаевых, погоня за состоянием – да ведь это общая страсть Куманиных, Карепиных, Достоевских! Михаил, тот прямо называет себя купцом… Во всех них есть что-то от гостиннодворских аршинников, от суконщика-деда, от дяди-сидельца в отцовской лавке. Добротность, солидность, капиталец. Вот когда герой пирамид, уже накануне своего Ватерлоо, вступал в Москву, дед Нечаев, проклиная антихриста с его артиллерией, спешно увозил свои капиталы и сушил на наволоках промокшие кредитки.
Михайло Михайлович соображал, исчислял, прикидывал, взвешивал шансы. Вывод кричал за себя: что табачная фабрика рядом с журналом! Некрасов – миллионщик…
Фабрику пока не закрыл, но новое дело затеял. В большом четырехэтажном доме на том же Екатерининском канале набил дощечку:
Редакция и контора
журнала «Время»
Дело сразу пошло блестяще: четыре тысячи подписчиков. Снова в славе имя Феодора Достоевского. Рвут книжки из рук. – «Мое имя стоит миллиона!» Еще два-три года – и редакция перейдет в собственной дом, и Достоевские будут богаче Куманиных вместе с Карепиными.
Польское восстание сорвало все (недаром всегда ненавидел поляков). Журнал закрыт и разгромлен. Отчаянные попытки воскреснуть: «Почва»? «Правда»? Робкая оппозиция в каламбурных намеках программы: «Время требует правды»… Наконец: «Эпоха». Мертворожденное детище сразу стало чахнуть.
– Журнал погибает.
– Есть выход, Миша: достать тысяч десять…
– Ни один петербургский ростовщик не ссудит тебя такой суммой.
– И не нужно. Есть Москва… Есть тетка Куманина…
– Старуха не даст ни гроша.
– Даст, вот увидишь. Но только нужно насесть на нее лично, строго.
– Не пойдет ни на какую коммерцию!
– Нужно насесть не с купеческой, а с нравственной стороны.
– Ничем не проймешь. Денег тетка не даст ни за что.
– Не даст, если будешь клянчить, как бедный родственник. Если же строго, с достоинством скажешь, что ты просишь у нее как любимый сын своей матери, лучшего ее друга…
И вскоре ему самому пришлось ехать за деньгами к тетке. В душный июльский день похоронили Михаила. По извилистым и сквозным аллеям Павловского парка, мимо колоннад Камерона и павильонов Гонзаго проколыхался вдоль трельяжей
Старухи
Почему истратить 100 000 душ при Маренго – не то, что истратить старуху?
Из черновиков
«Преступления и наказания»
Москва все та же. В Петербурге торцы и стулья на Невском, Исаакий и огромные ящики доходных домов, здесь – гербы на подъездах, балконы с позолотой, ворота со львами. В толпе венгерки с кистями и с аграмантами, позади карет казачки в красных шапочках с золотыми шнурками. И яркие, крупные, кричащие вывески лабазов, трактиров и лавок. Все как в старину, когда с Божедомки везли их к Чермаку на Новую Басманную.
Извозчик повез его кривым, крута идущим под гору переулком. Лошадь приходилось сдерживать, чтоб дрожки не понеслись по скату горы. Издали он заметил острую башню лютеранской кирхи и рядом старый, фамильный, знакомый с младенчества пасмурный дом. Настоящее московское хозяйство – каменное обиталище, строенное пошире, с подвалами, погребами, конюшнями, плодовым садом и огородом. Дрожки, дребезжа, подкатили к воротам. Все та же позеленелая дощечка:
Дом
купца 1-й гильдии и дворянина
Александра Алексеевича Куманина
Жилье выглядело сумрачно и замкнуто, словно отпугивая прохожих подозрительным взглядом своих занавешенных окон. Он знал, что дома имеют свое лицо, свой характер, свою скрытую думу. Ему приходилось встречать веселые и угрюмые строения, словно заранее предназначенные для празднеств, труда или неведомых преступлений. Есть здания, выражающие в своих гладких и плоских стенах физиономию целого семейства, живущего в нем, и даже вызывающие в неподготовленном зрителе смутное волнение, тревогу и отвращение. Такие дома не раз встречались ему в Петербурге. И так же глядели на него с детских лет подозрительно и скаредно куманинские хоромы на косогоре Космодемьянского переулка.
Он прошел в чистый двор, с колодцем под узорным навесом. Передняя без колокольчика. Два неизменных старых лакея в долгополых домашних сюртуках. Признали почти по-родственному.
– Племянничек из Питера…
Поторопились с докладом. Потом повели по огромным пустынным и сумрачным залам, где целыми десятилетиями ничто не менялось. Так все и стояло здесь прежде, при жизни их хозяина – и десять, и двадцать лет назад, и в старину, когда он с покойной матушкой ездил на Покровку к богатым родственникам.