Башня. Новый Ковчег 5
Шрифт:
***
— Не, Паш, я же не настаиваю. Не хочешь, я и один схожу. Мне-то что. Я чего о себе пекусь что ли? Я о тебе, дураке, думаю. Так ведь и помрёшь, никем нецелованный.
Борька хохотнул и скосил глаза на друга. Савельев мучительно покраснел, помолчал и наконец выдавил из себя:
— Да я понимаю, что ты не о себе, просто… ну неудобно мне как-то, ты с ней, а я…
— Неудобно, Паша, шубу в трусы заправлять, а всё остальное нормально. И тем более она ж не одна придёт, я тебе о
— Обо мне?
Пашка нещадно тупил, и разговор, зашедший уже на третий круг, рисковал зайти и на четвёртый, и на пятый, и на двадцать пятый. Боря перепробовал разные подходы и чувствовал, что Пашкина броня уже вовсю трещит, осталось только немного поднажать.
— Я понимаю, что ты ради меня стараешься, — Пашка взъерошил рукой волосы. — Только, ну…
— Баранки гну. Давай, Савельев, решайся. Идёшь или не идёшь. Или я один.
— Иду, — решился Пашка.
Боря мысленно возликовал. Он обрабатывал Пашку не первый день, пуская в ход всевозможные уловки. Сработала последняя: «я ж, Паша, не ради себя стараюсь», на которую Савельев и клюнул. Купился. Повёлся, как велся всегда на что-то подобное.
На самом деле Борька старался именно для себя, хотя и убеждал себя в обратном, доказывал самому себе, что делает это исключительно во благо дружбы — дружбы их троицы. Потому что она рушилась. По мнению Бориса, рушилась.
…Всё началось с невинных переглядок. Между Аней и Пашкой.
Анна, думая, что её никто не видит, чуть дольше, чем обычно, задерживала на Пашке взгляд. А он иногда на уроках — Борька сидел прямо за ними — повернув голову, замирал, не в силах оторвать глаза от точёного, иконописного профиля Анны. А когда однажды они проникли на заброшенную территорию где-то на нижних этажах, огороженную пластиковыми щитами, через которые им пришлось перелезать, и Аня, неловко спрыгнув, угодила прямо в Пашкины объятья — объятья чуть более крепкие, чем просто дружеские, — Боря Литвинов испугался по-настоящему. Испугался того, что между этими двумя зарождается что-то своё, красивое и тайное, что неминуемо вытолкнет Борьку из их дружбы, как ненужную и отыгравшую своё вещь. Он содрогнулся от одной только мысли, что станет лишним, тем самым лишним, которым всегда боялся стать, и, столкнувшись лицом к лицу со своим застарелым кошмаром, решил действовать и действовать единственно знакомым ему способом — не допустить этого опасного сближения, подтолкнуть Пашку к кому-то другому. Этим другим, вернее, другой, и стала Вика Мосина, красивая пустышка, с которой сам Борька целовался пару раз, так просто, от скуки и от нечего делать, и которая была подружкой Лики, Бориной очередной пассии, тоже, впрочем, изрядно к тому времени поднадоевшей.
«Ну и ничего страшного не случилось, подумаешь, — утешал себя Боря, глядя, как Пашка прижимает к себе хихикающую Мосину, неловко пытаясь залезть той под кофточку. — В конце концов Савельеву тоже как-то надо мужиком становиться. Пора уже…»
Но
***
Почему эта старая история вдруг всплыла в памяти именно сейчас, Борис прекрасно понимал. И дело было не в Мосиной, фарфоровой кукле с круглыми голубыми глазами, с которой у Пашки то ли было чего, то ли не было. И не в Лике, которая висла на Борисе тогда, и с которой у него потом, уже после школы, случился мимолетный роман, лет восемнадцать назад или около того. Дело было вовсе не в них. А в глупой Бориной выходке, спровоцированной детским страхом — страхом остаться в стороне.
Этот страх и сейчас толкал его. Заставил бросить в глаза Савельеву идиотские слова про третьего лишнего, в смысле, просто лишнего, за которые тот не преминул ухватиться. И которые уже нельзя было так просто спустить на тормозах. Хотя…
— Дай пройти, — Литвинов опять сделал попытку обойти Павла, но не тут-то было.
— Нет, Боря. Выкладывай.
Савельев упёрся, и Борис понял — разговора не избежать. Знаменитое Савельевское упрямство, если что-то втемяшилось, то не отстанет. Только не будет никакого разговора. Не получится. Не готов Борис к этому разговору. Потому что детская ревность и неловкая ситуация с Пашкиной сестрой — это лишь вершина айсберга. А вот то, что таится под толщей воды, это вытаскивать никак нельзя. Ведь тогда придётся потянуть за все ниточки, распутать клубок, показать Пашке ту гниль, что живёт внутри, а это…
— Я жду.
Борис сделал последнюю попытку.
— Ты, Паша, совсем рехнулся тут. Думаешь, что раз все на станции перед тобой по струнке ходят и слова поперёк боятся сказать, так и я должен тебе отчёт давать. По работе, Паша, изволь, отчитаюсь. Завтра утром. А сейчас я с тобой разговоры говорить не хочу.
— Нет уж, Боря, — Савельев стиснул зубы. — Я не собираюсь разгадывать загадки. И пока я не пойму, что за бред ты нагородил про семейную идиллию и про моральные качества, которыми не вышел, хрен я тебя отпущу.
«Да, Паша, мы уже не в детстве, — внезапно подумал Борис, понимая, что то, что он так отчаянно прятал, пытался если не искоренить, так хоть засунуть поглубже, вот-вот вырвется наружу. — В детстве всё проще было. Я бы тебе съездил по роже, вот и весь разговор. Жаль, что сейчас не прокатит. А может… чего терять-то?»
Литвинов представил, как его кулак врезается в Пашкино лицо — увидел даже его изумлённый взгляд. Савельев, конечно, в долгу не останется. Съездит в ответ — мало не покажется. Только ведь это не поможет. Сейчас не поможет. Слишком много всего они нагородили. Он нагородил.
— Про моральные мои качества, значит, тебе объяснить, Паша, — процедил Борис. — А зачем? Ты же сам только что сказал, что меня как облупленного знаешь. И не надо, Пашенька, притворяться, что мои моральные качества тебе неизвестны. Или это не ты мне тот приговор подписывал? Справедливый, кстати, приговор. Даже, может, мягкий, учитывая все мои заслуги. Или ты думаешь, что пока мы тут как крысы в подвале сидим, я перевоспитался? Стал ангелом с крыльями? И приговор тот больше не считается?
— Ты совсем охренел? — выдавил Савельев. — У тебя что, крыша уехала? Какого чёрта ты вообще этот приговор вспомнил?