Башня. Новый Ковчег 5
Шрифт:
Павел осторожно коснулся ладонью её волос, мягких, как у ребёнка. Как у Ники. Только у Ники тугие кудряшки, медные колечки, в которых запутываются пальцы, а тут шёлковые, чуть волнистые прядки, выбились из дурацкого хвостика и торчат в разные стороны. И пахнут мёдом, солнечными лучами и сладкой карамелью — так могут пахнуть только дети, когда утыкаешься лицом в их вихрастые макушки.
Она шмыгнула носом и замерла, словно робкий зверёк под его рукой. А он и сам замер, оцепенел, не зная, как себя вести дальше. Потом нерешительно провёл рукой по голове, ещё сильнее притянул её к себе, прижал, как
— Ну, не плачь… пожалуйста, не плачь.
Никакие другие слова на ум не приходили. Вернее, слов было много, но они никак не желали складываться во что-то внятное и осмысленное, толклись в голове, наскакивая друг на дружку, и когда он силился выжать из себя хоть что-то, трансформировались только в дурацкое «пожалуйста, не плачь». Видимо, он действительно — дундук, так она, кажется, назвала его, выпалив чуть ли не на одном дыхании свою длинную тираду. Дундук и ещё этот, как его… эмоциональный инвалид.
Он и сам не заметил, как произнёс последние слова вслух, произнёс негромко, но она услышала. Слабо дёрнулась и пробормотала, не отрывая лица от его плеча, от мокрой от слёз рубашки.
— Извини…те. Я не хотела… я не это имела в виду.
— Да нет, действительно так и есть. Эмоциональный инвалид, ты права… наверно. Не умею я…
Павел опять сбился, запутался в словах. Почему всё, чёрт возьми, так непросто? Почему именно сейчас, когда навалилось столько всего и сразу? И главное, уже нельзя просто взять и отгородиться: стена, которую он намеренно поставил между собой и Марусей, пошла трещинами и почти что рухнула — непонятно, на чём и держалась. Да и, если честно, так себе была стена. Он сам её разрушал, методично и последовательно — придирками своими, тем, что цеплял её по мелочам, что орал, срываясь, и вот теперь поток её захлебывающихся рыданий уносил последние кирпичики, вымывал и без того нестойкий фундамент.
— Марусь, — снова начал он. — Ты меня прости, идиота. Что наорал на тебя.
— Ты на всех орёшь, — всхлипнула она. — Подумаешь.
И это «подумаешь», сказанное совершенно по-детски — так Ника всегда говорила, когда он ругал её за что-нибудь, говорила с вызовом, выпятив нижнюю губу, — и неожиданное обращение на «ты», почему-то очень естественное, словно они были на «ты» с самого рождения, стали той отправной точкой, которая позволила ему наконец-то собрать весь бисер разбросанных в голове слов, и он заговорил, сначала немного бессвязно, а потом всё более и более осмысленно, заговорил в первую очередь для себя, а потом для неё. А она, по-прежнему не отрывая лица от его плеча, слушала. Внимательно. Ловя каждое слово.
Он говорил про то, как ему трудно. Не жаловался и не оправдывался, просто рассказывал. О том, что надо запустить станцию, и он постоянно боится, что они не успеют, что ему не хватит знаний, что они где-нибудь ошибутся. Ругал себя за то, что люди заперты здесь, под землёй, по его вине, и что вообще часто принимал решения без оглядки на других, и эти решения дорого ему стоили. Неожиданно сказал про Нику, о том, что не было обычного утреннего звонка, ни вчера, ни сегодня, и что теперь делать — он не знает, и что думать про это нельзя, иначе он
Маруся его не перебивала, и он был благодарен ей за это, потому что, если бы она вставила хоть одно слово — жалости или сочувствия — он бы сбился и не смог сказать ей всего и так и не добрался бы до того, до чего должен был добраться. До отца. До их отца.
— … и ты права, я не имею никакого права его осуждать, да я… я и не осуждаю.
Павел споткнулся. И вот тут она — как только и поняла, каким чутьём — неожиданно пришла ему на помощь. Буркнула, скрывая за показной сердитостью неловкость и смущение:
— Я так сказала… со злости.
— Я понял, — он грустно улыбнулся. — Что со злости. Но я тоже хорош. Аня сколько меня просила поговорить с тобой, а я упёрся, как баран. Но с другой стороны, я и не знал, о чём говорить. Я и сейчас толком не понимаю. Может быть, если б наша встреча случилась при каких-то других обстоятельствах, было б легче, но да кто теперь это может сказать наверняка. А отец… и вообще вся эта история между ним и твоей мамой, это же никогда не было для меня секретом.
— Ты знал, — выдохнула Маруся. Павел чуть ослабил объятья, в которых сжимал её, и она тихонько высвободилась, выскользнула из его рук, но не отодвинулась, а неожиданно прижалась плечом, вскинула на него заплаканное лицо.
— Знал. Лет с тринадцати, наверно. Даже видел их вместе. Отца и… твою маму. В парке…
— Ты на него тогда сильно разозлился?
— На него? — Павел слегка опешил от её вопроса, окунулся в сочувствие, которое как солнечный лучик пробило серую пасмурность Марусиных глаз. — Нет, не на него. Я на себя разозлился. Потому что, как дурак, увидел то, что видеть был не должен. Ну я почему-то тогда так думал.
Он отвёл взгляд. Уставился на свои руки. Теперь, когда он уже не обнимал Марусю, Павел не знал, куда их девать — опустил тяжело себе на колени, разглядывал глубокую царапину на большом пальце, вчера порезался, когда лазал на деаэраторную этажерку.
— Может, будь у меня с матерью близкие отношения, — продолжил он. — Я бы и злился на отца, обвинял его, а так… Я больше боялся, что отец уйдёт, а меня с матерью оставит. А ведь так и вышло, что он ушёл. Только не к маме твоей, а насовсем. Туда, откуда уже не возвращаются…
— Ты что! Никуда бы он от тебя не ушёл, — с жаром перебила его Маруся. — Он бы ни за что и никогда тебя не оставил! Никогда! Мама рассказывала, что он ждал, когда тебе семнадцать исполнится, когда ты школу закончишь. Чтобы уже мог сам выбирать. Ему просто чуть-чуть не хватило, совсем чуть-чуть… Мама всегда говорила, что отец очень тебя любил, а я… я злилась. Называла тебя «дурацкий Пашка».
— Какой Пашка?
— Дурацкий, ну… — она смутилась.
— Дурацкий, значит, — протянул он. — Не только дундук, но ещё и дурацкий Пашка. Ну, наверно, так оно и есть.
Он поглядел на неё. Было забавно видеть её растерянность и неловкость. Круглое Марусино лицо покраснело, она нервно кусала нижнюю губу, и, наверно, подыскивала слова и не находила. Куда и делись колкие шпильки и язвительные насмешки, Марусю словно подменили. Она почувствовала, что он на неё смотрит, повернулась, увидела его улыбку — а он уже не мог не улыбаться — и растерялась ещё больше.