Басманная больница
Шрифт:
Маруся, Марусенька, лебедушка белая, я никогда не забуду тебя. Какие слова найти, чтобы благодарить тебя? Вот ведь не за горами был тридцать седьмой год и все, что в нем и за ним последовало. Может быть, именно то святое право на жалость, на милосердие, на доброту, которыми ты одарила меня тогда в изоляторе десятого корпуса Боткинской больницы, и помогли мне в страшные годы сохранить человеческое
ЛИЦО,.,
Мы встречались после больницы, подружились.
А когда началась война, ты пошла добровольцем на
фронт и была убита фашистами.
Художник, умирая, оставляет людям свои картины, поэт-стихи, ученый-свои труды, композитормузыку, строитель-здания, мосты, дороги, машины.
А ты оставила людям свою жалость, свое милосердие, свою доброту. И пока она существует, ничто не может уничтожить род людской. С этими мыслями, вытеснившими из головы все остальное, я и уснул.
...Утром на обходе была только Раиса Петровна.
– Тут же больничный "телеграф" принес скорбную весть. Двоюродный брат Льва Исааковича, горячо любимый им, композитор Исаак Дунаевский скоропостижно скончался, и сегодня похороны. Принесли эту весть пришедшие меня проведать капитан Владимир Федорович и боцман Степа. Я предложил послать Льву Исааковичу телеграмму, с выражением соболезнования. Все мои однопалатники согласились, морячки тоже, а Степа взялся перелезть через ограду, там, где густо разрослись деревья, и эту телеграмму отправить. Мы составили телеграмму, и Степа,только отмахнувшись, когда я протянул ему деньги, с необыкновенной для его комплекции быстротой исчез из палаты и уже через полчаса вернулся с квитанцией.
Весь день наша палата, да и весь корпус обсуждали смерть Дунаевского. А вечером неожиданно дверь нашей палаты отворилась и вошел Лев Исаакович, но не в белом халате, а в строгом черном костюме. С непроницаемым лицом он обошел палату, каждому из нас протянул руку и ушел.
– Да,-протянул Марк Соломонович,-Льва Исаакович - это человек. Только сердце - не шкаф.
Нельзя все загонять в него-разорвется. А ведь сказано в Писании: "Больше всего хранимого храни сердце свое, потому что оно источник жизни..."
В больнице, а уж тем более в корпусе и в палате, все, кто интересуется, многое знают друг о друге.
Я уже знал, что Мустафа-татарин из московских дворников, династии которых и доныне не перевелись в столице, как исчезли, например, татары-старьевщики, бродившие по дворам н монотонно кричавшие:
"Старье берем, бутылки покупаем", или китайцыпродавцы пищалок и разноцветных бумажных игрушек, а также непревзойденные прачки, работавшие в так называемых "китайских прачечных".
Марк Соломонович много раз на дню сам заявлял, что он сапожник. В этом была и правда, и нечто от того смирения, которое паче гордости. Ведь он был не просто сапожником, а классным модельером дамской обуви.
Дмитрий Антонович служил чиновником в какомто из престижных министерств, кажется внешней торговли. Он отличался довольно обычной для многих министерских работников того времени серостью, консервативностью, чтобы не сказать убогостью, мышления, приверженностью к тому, чтобы все явное делать тайным.
У Павлика ни о чем как-то не хотелось и узнавать.
Все заслонила его ужасная травма. А все-таки я спросил его:
– Пашка, почему профессор сказал, что ты с ним одного поля ягода?
На это Павлик хмуро ответил:
– Сказал, значит, знает. А ты не завидуй-завидовать нечего.
И я отстал от него.
Ардальон Ардальонович был старым московским адвокатом, по слухам, очень богатым во время нэпа.
У него были камни в печени, а операция почему-то противопоказана. Дунаевский пытался что-то сделать и так...
Наутро Лев Исаакович, хотя и более бледный, чем
обычно, был на обходе. Мне он велел продези нфицировать шов, удалить катетер, разрешил садиться и поворачиваться на левый бок. Я почувствовал большое облегчение. Внимательно осмотрев Ардальона Ардальоновича, он сделал ему какие-то новые назначения, тут же записанные дежурной сестрой Любой.
Дмитрий Антонович получил тот же ответ на вопрос, который задавал каждый день.
Когда Дунаевский спросил Марка Соломоновича, есть ли у него жалобы, тот.. помедлив, видимо поколебавшись, сказал:
– Нету, нету, Льва Исаакович, но вот мы все...
Однако Дунаевский резким движением руки прервал его и перешел к Павлику. Возле его кровати он пробыл гораздо дольше, чем у всех остальных, и на прощанье сказал, как и всегда:
– Так вы держитесь, Павел Васильевич!
– Да,-со значением ответил Павлик,-как вы говорите, нам иначе нельзя.
Дунаевский, слегка переменившийся в лице, погладил Павлика по груди и вышел.
– Марк Соломонович, какого черта вы не сказали профессору, что у вас снова появились боли?-спросил я.
– Ах, Гришенька,- вздохнул старый сапожник (он упорно называл меня Гришей, хотя прекрасно знал, что меня зовут Георгий, и я примирился с этим),-время врачевать и время убивать, время жить и время погребать. Только и дела теперь Льве Исааковичу, что до моих болячек. Ты вот лучше объясни мне, раз Льва Исаакович не хочет, ты ведь человек ученый, зачем Никитка с Булганиным по Индии шастают? Ведь не затем же только, чтобы "Бхап! БХ;(Й!"
кричать?-попытался он перехватить инициативу и направить разговор на другую тему.
– Откуда мне знать?-раздраженно ответил я.
Ну, может, потому, что вот Индия недавно стала независимой. Это огромная страна, и она очень много значит в Азии, а мы на две трети азиатская держава. Вот они и хотят наладить дружбу и всякие там связи.
– Может быть, может быть, Гриша,- почему-то вздохнул Марк Соломонович,-только мне сдается, что сначала надо в своем доме разобраться, а потом уже шататься по чужим. Как сказано в книге Иова:
"Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это. где путь к жилищу света и где место тьмы?"