Басманная больница
Шрифт:
ровна действительно ввела мне шприцем какую-то бесцветную жидкость и через минуту приступила к анализу. Выло больно, но не в пример тому, как в первый раз. В общем, вполне терпимо, и во время этой до- / вольно длительной процедуры мы говорили о русской поэзии, и по просьбе Раисы Петровны я читал ей наизусть Гумилева и Георгия Иванова. Когда я наконец благополучно слез с "козы", Раиса Петровна сказала:
– Да, операция нужна и. по крайней мере, с этой стороны противопоказаний нет.
Я горячо поблагодарил ее, даже под наплывом чувства признательности поцеловал.
Раиса Петровна
– Ведь вы культурный человек, Георгий Борисович, разве вы не могли понять, что туда нельзя, да и некуда вводить обезболивающее. Я впрыснула вам дистиллированной воды. Это называется психотерапия.
Нужно ли удивляться тому, что после этих слов я поцеловал ее еще раз.
В палате меня между тем поджидали два моих соседа, с которыми я уже успел свести знакомство. Один из них, лет сорока пяти, невысокий, с правильными чертами лица, был, что называется, на диво сложен.
Даже наша дрянная больничная амуниция-халат и пижама-выглядела на нем как-то элегантно. Чувствовалось, что он привык носить форму. Звали его Владимир Федорович, и отличался он неизменной корректностью и сдержанностью. Он был капитаном дальнего плавания и ходил на сухогрузах по многим морям. Как-то неподалеку от берегов Англии у него внезапно начался приступ аппендицита, а судовой врач как на грех сам лежал с тяжелым сердечным приступом. Сухогруз срочно пришвартовался в Ливерпуле, и в местном госпитале ему немедленно сделали операцию. Он лежал на койке у окна, когда весьма плот
ный санитар влез на подоконник, чтобы перевесить штору.
– Смотрите, не свалитесь на меня,-пошутил Владимир Федорович.
– Ну, что вы, сэр,-улыбнулся английский санитар и тут же брякнулся прямо на Владимира Федоровича. Пришлось снова накладывать швы, но все в конце концов обошлось благополучно, и Владимир Федорович прилетел к порту приписки своего сухогруза в Ленинград. Однако через несколько месяцев с той стороны, где была сделана операция, у него появились ноющие боли. Рентген показал, что там находится какой-то посторонний предмет. Владимира Федоровича отправили в Москву-к лучшему хирургу-урологу Дунаевскому. Тот немедля положил капитана на операционный стол и извлек из него забытый во время удаления марлевый тампон, который, постепенно обызвестковываясь, твердел и причинял капитану такие боли.
Второй сосед, лет двадцати пяти-тридцати, рыжий неугомонный верзила Степа, был боцманом на пассажирском пароходе "Россия", приписанном к одесскому порту. Он попал в больницу с тем же.
что и я, почему-то не доверяя своим одесским врачам.
Когда я все-таки рассказал им о психотерапевтическом сеансе Раисы Петровны, оба они смеялись, а Степа еще мечтательно и загадочно сказал:
– Эх, нам бы такую пташечку в катакомбы...
– Ты же моряк-одессит, Степа,-с удивлением спросил я,-при чем здесь какие-то катакомбы?
– А ты думаешь, что плоть и кровь Одессы всегда Французский бульвар, Дюк и Дерибасовская?-усмехнулся он.- Нет, было время, когда они находились в катакомбах,-и больше на эту тему говорить не пожелал. Правда, я и так понял, в чем суть...
На завтра была назначена моя операция, я всетаки нервничал и, в который раз обойдя все палаты, постучался в кабинет Дунаевского.
– Волнуетесь?-спросил он, жестом приглашая меня сесть.
– Дело не в том, Лев Исаакович,-твердо сказал я,- а в том, что я очень прошу оперировать меня не под наркозом, а с местной анестезией.
Лев Исаакович ответил холодно:
– Вам предстоит тяжелая полостная операция.
Такие операции делают только под наркозом. К тому же в почку никакого обезболивающего вводить нельзя.
– И все-таки,-продолжал настаивать я,-прошу сделать операцию с местной анестезией. Я нагляделся.
как выворачивает наизнанку оперированных после эфира. Кроме того, у меня был перелом шейных позвонков, они срослись не совсем правильно и я должен постоянно контролировать дыхание, иначе могу задохнуться. В общем, или под местным наркозом, или я отказываюсь от операции.
Лев Исаакович, пожав плечами, ответил:
– Я сделаю все, что можно, но все равно будет больно. Очень больно.
– Спасибо,-обрадовался я и почему-то выпалил:-А как же это англичане, такие аккуратные люди, тампон в животе у Владимира Федоровича забыли?
Дунаевский, впервые за мое знакомство с ним, слегка улыбнулся:
– Это со всеми может случиться. Вот я напишу вам сейчас записку, пойдете в наш закрытый больничный музей, там посмотрите.
Вооруженный запиской, я действительно посетил тщательно охраняемый больничный музей и был поражен, увидев на витрине забытые во время операций или иными путями попавшие в животы людей всевозможные предметы. Здесь были зажимы, пинцеты, даже ножницы, ложки, гайки и всякая другая дребедень.
Вернувшись из музея, я все-таки продолжал волноваться из-за завтрашней операции и зашел в палату, где лежал семидесятивосьмилетний раввин, с которым я уже успел познакомиться. Это был тихий, кроткий старичок с огромной белой бородой и черной камилавкой на седых кудрях. Когда ему говорили:
"Здравствуйте, ребе", он открывал широко по-детски ясные зеленоватые глаза, вежливо отвечал: "Мир вам"-и снова погружался в дремоту. Он считался хроником, то есть был болен безнадежно. Видимо, у своих знакомых старик пользовался большим уважением. Часто к нему приходили какие-то люди, они долго что-то шептали ему в большое бледное ухо. Старик безучастно слушал, лежа совершенно неподвижно.
Иногда он открывал глаза и слабым голосом произносил несколько слов на еврейском языке. Посетители внимательно слушали. Потом, кланяясь, на цыпочках уходили из корпуса. В открытые окна доносились их оживленные голоса, и видно было, как они страстно жестикулируют, обсуждая советы ребе. Я решил тоже попросить у него совета перед операцией, но выяснилось, что я пришел совсем не вовремя. Старику, оказывается, потребовалось поставить клизму, и занималась этим растерянная медсестра Галя. Она очень старалась, но никак не могла попасть наконечником в нужное место. А когда думала, что попала, и отпускала зажим, неизменно оказывалось, что ошиблась. Решив помочь ей, я уже несколько раз приносил заново наполненную кружку Эсмарха. Раввин был мокрый, он лежал в воде, как в озере, и только седая борода его торчала, как парус. Он был добрый человек. Потому, хотя и несколько растерявшись, он нисколько не сердился, а, наоборот, старался ободрить и утешить Галю, кротко говоря ей: