Басурман
Шрифт:
Когда Хабар отворил железную дверь, чтобы впустить через нее князя на свою половину, он ласково поклонился иноземцу и сказал ему от души спасибо.
– Будешь иметь нужду в выручке, – прибавил он, – кликни только Хабара.
С этого времени он стал питать к немчину доброе расположение. Мудрено ль? благородному сердцу его подавало голос другое благородное сердце; к тому же юность, открытая, сообщительная, легко сбрасывает с себя предубеждения, не рассчитывает так много, как старость, закоснелая в предрассудках, имеющая более опытов, а с ними и более подозрений. Образец и тут не хотел видеть своего постояльца, зато немало поворчал на него Холмский. На все убеждения друга он хранил глубокое молчание; в его душе восставали против лекаря сильнейшие убеждения, воспитанные ненавистью ко всему иноземному, неединоверному, проклятому, – как он говорил, – святыми отцами на соборе и еще более проклятому душою суровою, угрюмою с того времени, как пал от руки
От Анастасии таили подвиг Антона-лекаря; но она как будто отгадала его и на другой день, когда очарователь выходил от себя, подарила его из окна пламенным взглядом, который мелькнул по-прежнему и по-прежнему оставил глубокий след в душе его. Он осмелился ей поклониться; она кивнула ему и исчезла. С этого времени, когда они уверены были, что никто их не видит, взоры их стали вести разговор, которому давали красноречивый смысл то вспышки Анастасьина лица, подобные зарнице, предвещающей невидимую грозу, то взоры, отуманенные любовью, то бледность этого лица, говорившая, что не было уж спора рассудка с сердцем. Антон берег свое сокровище, как алмаз, не имеющий цены, купленный втайне, который у него тотчас отнимут, как скоро он покажет его; только один на один любовался им, радовал им свои взоры, освежал свою душу.
Через несколько дней участь Холмского была решена. Образец прибегнул к ходатайству митрополита и других духовных властей. Такое посредничество должно было иметь успех тем более, что служебный князь отдавался сам в руки своего властелина. Ходатаи молили великого князя умилостивиться над воеводой, который был всегда верный слуга Ивана Васильевича, доставил ему и всему православному краю столько добра и чести, который готов и ныне идти всюду, кроме Твери, куда только укажет ему господарь его и всея Руси.
– Великий грех пал бы на твою голову, господине и сыну наш, – говорило одно духовное лицо, – коли б воевода пролил кровь своих родичей.
С своей стороны, Аристотель и дворский лекарь искусно объяснили властителю, что слух о несправедливом гневе его на знаменитого воеводу может повредить ему в хорошем мнении, которое имеют об нем римский цесарь и другие государи; что гневом на воеводу великий князь дает повод другим подданным своим быть изменниками отечеству; что Холмского не наказывать, а наградить надо за его благородный поступок и что эта награда возбудит в других желание подражать такой возвышенной любви к родине. Сверх того, Аристотель доказывал, как легко покорить Тверь и как славно будет для Ивана Васильевича, не подвергая себя опасности, своим лицом решить победу, так искусно приготовленную его же умною и хитрою политикой.
– Пускай слава этого великого дела принадлежит тебе вполне, – прибавлял Аристотель.
Иоанн не был храбрый воин. Когда шло дело о битве, он любил держаться в стороне; приятны ему были лавры, пожатые чужими руками. Но никто не откажет ему в великом искусстве приготовлять войну, улучать для нее время и пользоваться им; а это стоит личной отваги и славы знаменитого полководца. В настоящем случае Иоанн, опираясь на сильную помощь своих доброжелателей, обещавших ему отворить ворота города, лишь только он покажется, опирался на силу и храбрость московских полков, на искусство своего розмысла, умевшего так метко шибать из пушек. Он уверен был, что не закладывает своей безопасности в деле покорения тверского княжества. С этою уверенностью он объявил, что, как скоро водополь спадет, он сам с сыном поведет войско против крамольного князя, нарушившего святость договоров и родства. Вместе с этим простил Холмского. Милость эта не обошлась, однако ж, без выгод для него. Зная, как воевода был ему нужен вперед, и потому боясь, чтобы он не вздумал вновь, при первом неудовольствии, бежать в Литву, где укрывали врагов и изменников московского княжества, как Москва укрывала у себя врагов и изменников Литвы, требовал поручной записи. В тот же день восемь таких записей, или поручных кабал, одни в полутретьесте рублях, другие и более, все в двух тысячах рублях, были даны именитыми московскими людьми, большею частию боярами, в том, что они обязывались заплатить великому князю эту сумму в случае, если б воевода вздумал отъехать или бежать в чужую сторону. Оценкою в две тысячи рублей знаменитого полководца Иван Васильевич остался доволен. Сверх того, князь Холмский целовал крест, что ему лиха своему государю не хотети никакого.
И осподарь его, великий князь, своего слугу пожаловал, нелюбье свое ему отдал.
И тому делу был навсегда погреб (совершенное забвение). (Впоследствии великий князь отдал дочь свою за сына Холмского. Так шли в то время, рука об руку, необыкновенный гнев, сопутствуемый железами и казнью, и необыкновенные милости, вводившие осужденного в семью царей! [30] )
Глава VII
ПОСЛЕДНИЙ В РОДЕ
30
Сын Холмского, в царствование Василия Ивановича, сослан на Белоозеро и умер там в заключении. Виною его был только этот самый брак с дочерью Иоанна III.
Глупому сыну не в помощь богатство.
– Чу! шум. Не царь ли?
– Нет, это юродивый.
Какая ужасная, заповедная стена разделяла семейство Образца с его постояльцем! Но добродушный отважный Хабар раз заглянул через нее и вот опять стучится у дверей и сердца Антона. Посещение вечером. Время для тайн, сказали бы вы, и угадали б. Хабар тайком от домашних (боже сохрани, если бы узнал отец!) пришел просить лекаря об одной больной. Он верит теперь, он убежден, что Антон может делать чудеса: это сказала ему прекрасная женщина, к которой он ведет его. Во всякое время молодой лекарь поспешил бы на зов страждущего, тем охотней в Москве, где он еще, кроме попугая и Ненасытя, не имел на руках ни одного больного и где хотел бы искусством своим приобресть доверие и любовь русских. Теперь же особенно с каким восторгом летит он на помощь больной, когда зовет его брат Анастасии. Анастасии? сколько очарования в этих словах! На лице его отражается что-то ей принадлежащее, какое-то семейное сходство, какой-то слепок с ее физиономии, этого лица нашей души – слепок, сделанный не совсем верно, но все-таки напоминающий подлинник. Он пришел к Антону с тайною просьбой, с доверчивостью дружбы. Кто бы мог поручиться за это дня два назад? Молодой лекарь едва сам верит посещению и в восторге не знает, как довольно обласкать своего минутного гостя, как изъяснить ему, что он не тот страшный, поганый немчин, каким представляют его в Москве. Один легкий спрос у доброго сердца его, и он на эту доверенность готов отвечать всякими жертвами: это доказал он уж очень хорошо помощию князю Холмскому. Собираясь в Московию с такою любящею душой, с такими обольстительными мечтами о житье в новом краю, он, по приезде своем, едва было не разочаровался, едва не узнал всей тяжести и горечи сиротства на чужбине и несправедливости людей. И вдруг господь посылает ему приветный взгляд чудной девы, благодарность знаменитого полководца, которого благодетелем позволяет ему быть, посылает ему теперь и дружескую тайну.
Добрый Антон! он забыл уже отвращение и ненависть к нему русских, он счастлив.
Идут. По небу рассыпались мириады звезд и перебирают лучами своими; но эти звезды горят не для нас: у них свой мир, который они греют и освещают. В этот вечер не зажигалась наша земная лампада. Антон идет за своим вожатым в темноте, не зная, куда его ведут; он знает только, что они не вышли из города и что они идут по тесным, кривым улицам, потому что беспрестанно готовы наткнуться на угол дома. Едва могут разобрать предметы. Но вскоре окружают их со всех сторон многочисленные яркие огни, при свете которых будто сошлись святые мужи и жены на ночную божественную беседу или на стражу царского жилища; воздух напитан благоуханием ладана. Действительно, Антон с своим вожатым находились у хоромин великокняжеских, опоясанных часовнями и церквами, горящих усердием религиозным. Потом опять темнота.
– Осторожней, – сказал Хабар едва слышным голосом, взяв его за руку, чтобы провести через ущелье между домами, – осторожней, господине лекарь, здесь слово может накликать беду.
Скоро свежее пахнул на них ветер. Этот вестник дал знать Антону, что они освободились из ограды домов и находятся на возвышении. По звездам, повторяющимся в отрывках воды, как будто в блеске вороненой стали, и по шуму мельничных колес он догадывается, что под горою Неглинный пруд, на котором держатся еще кое-где опоздавшие льдины. Ему сейчас приходит на память кулачный бой на пруде и тут же, в одной связи душевных представлений, пунцовое покрывало, развевавшееся из терема. «Этот терем должен быть недалеко», – думал он.
Товарищ остановил его.
– Здесь, – сказал Хабар и только что хотел в калитку, как почувствовал, что кто-то крепко обхватил его ноги.
– Не пущу, – произнес глухо женский голос, выражавший отчаяние, – не пущу, разве задушишь меня. Придешь, злодей, гречанки своей не застанешь в живых.
Вместо ответа раздался могучий удар.
– Убей, не пущу тебя! – произнес опять голос отчаяния.
– Закричишь громче, убью! – сказал Хабар.
Свет из окна осветил слегка и мгновенно женщину молодую, пригожую, без кики и убруса, лежавших поодаль от нее, с распущенными косами. Она обвилась руками своими около ног Хабара и под градом ударов целовала его колена, а может быть, старалась, прилепясь к ним устами, задушить отголосок своих страданий.