Басурман
Шрифт:
Это Селинова. Она хочет не гибели своего любовника, но только отвлечь его от опасной соперницы, и в какую минуту? когда этой сопернице необходимо пособие врача: может пройти минута спасения, и победа на ее стороне. Ужас, негодование, отчаяние переливаются на лице Хабара. И для него наступило решительное мгновение: надо восторжествовать во что б ни стало или погубить ту, для которой он пожертвовал Селиновой, ту, которая, по-видимому, так дорога для него. Эта любимица, столько предпочтенная, столько дорогая, умирает, ждет его помощи тут, в доме, куда загородила ему путь ужасная ревность женщины. Он делает усилие, отрывает Селинову от ног своих, как отрывают плющ, въевшийся годами в могучий дуб, перебрасывает
И лекарь, с грузом странных, неприятных впечатлений, входит на двор, на крыльцо. Лестница освещена фонарями: богатый восточный ковер бежит по ступенькам. Антон в сени, в прихожую. Видна необыкновенная суета в доме. Страх написан на всех лицах; в суматохе едва заметили лекаря. Слуги не русские. На каком-то неизвестном языке спрашивают его, что ему надо. Он говорит по-русски – не понимают, по-немецки – то ж, по-итальянски – поняли.
– Господин Антонио! господин лекарь! – раздается по дому. С поспешностью ведут его и вводят в маленькую горницу теремка, богато убранную в восточном вкусе.
На постели разметалась молодая женщина; красота ее торжествует и над болезнью. Мутные глаза издают фосфорный блеск, губы запеклись; две черные длинные косы вьются по белоснежным плечам и волнующейся груди, как два черные змея, которым смелая стопа придавила голову. Над нею, перед иконой греческого письма, осыпанною дорогими каменьями, горит лампада из цельного накра. Увидав молодого, пригожего врача, больная, несмотря на свои страдания, старается оправить на себе одежды и уничтожить на лице, в своем положении, все неприятное, наброшенное на нее мучительною болезнью.
– Если еще время, возвратите мне жизнь, господин врач. Я так молода, мне еще хотелось бы пожить, – говорит она на итальянском языке, который вдвое слаще в ее устах, и вслед за тем подает ему руку. Притянув его к себе, прибавляет ему шепотом на ухо: – Мне дали яду, я это чувствую; только, ради бога, не говорите никому.
Возле постели мужчина, лет за сорок, низенький, лысый, тщедушный, на козьих ножках. Должен быть хозяин дома, потому что челядь, стоящая около него в изумлении и грусти, дает ему почет. Глаза его красны и распухли от слез. Ему бы действовать, подавать какую-нибудь помощь, а он плачет, он хныкает, как старая баба.
– Спасите ее! – жалобно говорит он лекарю дурным итальянским языком. – Когда бы я имел еще свою империю, отдал бы ее за жизнь Гаиды. Теперь вознагражу вас достойно, как деспот морейский.
Кто бы мог подумать? этот человек с клеймом физических и душевных немочей, этот плакса – последняя отрасль византийских царей, Андрей Палеолог.
И вот что осталось от величия Римской империи!
Отец его, Фома, брат последнего из Константинов, с одним сыном, именно Андреем, и дочерью Софьею, принцессою сербскою, искал убежища от победного меча оттоманов сначала в Корфу, потом в Италии. Другой сын предпочел остаться в Константинополе – как говорили тогда наши, русские, на хлебах у поганого царя – и не каялся: ему было сыто, тепло и спокойно у великодушного султана. Изгнанник Фома принес в Рим голову апостола Андрея, права свои на престол византийский и свои несчастия. Драгоценную святыню принял от него первосвященник и обещал, вместе с миланским герцогом, возвратить ему потерянный венец. Обещания не исполнены, и он умер изгнанником в Дураццо, оставив по себе в летописях Италии несколько строк, где говорится, что он служил при какой-то великолепной церемонии великолепным официантом. Желая найти с востока врага неверному покорителю Константинова города и привлечь Русь под сень своей тиары, папа Павел II сосватал дочь Фомы за русского великого князя. Иоанн обманул расчеты римского первосвященника. Приезд в Москву Андрея, из простого ли желания навестить сестру или с нехитрыми видами обольстить своего зятя правами на Византию, только послужил ему опытом, что одни те права действительны, которые можно поддержать великим умом, силою и деньгами. Не Ивана Васильевича было обольстить такою мишурой: он тотчас отгадал своего шурина и, видя, что он ему в тягость, не крепко честил его. Дружба султана, хоть и неверного и поганого бесермена, зарубленная на мече, льстила более его видам. А ему папа, жид Хози, Стефан молдавский, Баторий венгерский, хан татарский все были равно любезны, когда были ему нужны.
Мы сказали, что Андрей Палеолог, погруженный в слезы, стоял у кровати прекрасной страждущей женщины, но не сказали, что эта женщина, отравленная злодейскою рукой, которую, вероятно, навела ревность соперницы, его любовница. За год тому назад она продана, против воли ее, корыстолюбием родной матери.
К счастию ее, отрава не сильна, время не упущено. Сила врачебных пособий, сделанных ей Антоном, уничтожает силу яда. Гаида спасена. Это прекрасное создание, близкое к уничтожению, расцветает снова жизнью пышной розы; на губы, на щеки спешит свежая кровь из тайников своих. Обеими руками своими, отлитыми на дивование, берет она руку молодого врача, прижимает ее к груди и, обращая к небу черноогненные глаза, из которых выступили слезы, благодарит ими сильнее слов.
От такой небывалой благодарности Антон покраснел до белка глаз и смутился… Несвязно, едва внятно изъясняет он свою радость, что возвратил к жизни такое прекрасное существо. Вспомнив о брате Анастасии, он не удивляется, почему гречанка предпочтена вдове Селиновой.
Деспот морейский от радости ходит около постели, как ученый кот на цепочке, и вдруг, по первому взгляду, брошенному на него из жалости, впивается в ручку, которую Гаида протягивает ему неохотно, едва не с презрением.
– Теперь вниз, к собеседникам, к друзьям моим, – говорит он, пощелкивая пальцами и увлекая за собою Антона, – мы отпразднуем здоровье нашей царицы. Если бы можно, я заставил бы весь мир веселиться с нами.
Врач невольно следует за ним, подаренный на прощание обольстительным взглядом, которым так умеют награждать женщины, уверенные в своей красоте. Но едва успели они переступить через порог комнаты, как сладкозвучный голос Гаиды отозвался слуху Палеолога. Он бросается к ней на хрупких ножках своих.
– Слышишь? ему, моему спасителю, – говорит она повелительным голосом, отдавая Палеологу золотую цепь дорогой цены.
– То-то умница, – отвечает он, – я хотел… да не знал, что подарить: раздумье брало. Ну, еще ручку на прощанье, хоть мизинчик.
– Некогда, тебя дожидаются; пошел! – сказала Гаида, и деспот, одним именем, спешил исполнить волю своей госпожи.
Антон вспомнил бедную мать свою – и принял царский подарок. Он еще имеет дорогое ожерелье от великой княгини Софии Фоминишны за лечение попугая, соболи и куницы от великого князя. Все ей, милой, бесценной матери. Как она пышно разрядится и покажется соседям! «Это все мой добрый Антон прислал мне», – скажет она с гордостью матери.
Как скоро Гаида уверилась, что Палеолог далеко, она велела всем женщинам выйти, потом позвала одну из них.
– Ты давеча подавала мне пить? – спросила она ее, покачав головой в виде упрека. – Что сделала я тебе?..
Женщина была бледна как смерть. Рыдая, она упала в ноги своей госпоже и призналась во всем. Селинова подкупила ее: был дан яд, но страх, совесть уменьшили долю его.
– Это останется между нами и богом, – сказала Гаида, подавая ей свою руку. – Моли отца всех нас, чтобы он тебя простил, а я тебя прощаю. Грешная раба его смеет ли осуждать другую грешницу?.. Но… идут. Встань, тебя могут застать в этом положении…