Баязет
Шрифт:
– Ваш черед, ваше благородие.
– Спасибо, братец.
– Говорят, – снова начал Трехжонный, – будто есть хрукт райский, ананасом зовется. Вот, господин поручик, вы из благородных происходите – ели вы таку штуку?
Андрей захотел присесть в углу на корточки, но его остановили:
– Нельзя, тута какая-то зараза нагадила…
Карабанов махнул рукой:
– Ел. Ел я ваш «хрукт райский»… Было тогда в Петербурге такое общество, куда собирались обжоры. Не чета вам, конечно, – деньгами сорили. Я изобрел яичницу, которая стоила девять рублей одна сковородка,
– Как это? – не понял Дениска. – Жрали, жрали, и вдруг не стало чего?
– А так, все уже было испробовано. И тут, братцы, кто-то из нас догадался, что не пробовали мы женского молока…
Казаки рванули хохотом, чуть зубы изо рта не выскочили:
– Хах-ха-ха… Вот это смак! Из титьки прямо…
– И приготовили, братцы, нам за бешеные деньги мороженое из сливок молока женского. Мы, конечно, съели. Ничего особенного. Вот, вахмистр, а ты говоришь – ананас!
Ватнина эта история не развеселила.
– Баловник ты, – сказал он с упреком.
Воды в эту ночь раздобыли немного. Она не могла притушить мучительный и жестокий жар – всего лишь жалкие капли ее брызнули на раскаленный гарнизон. Но сейчас люди согласны были выстрадать, обнадеженные скорым спасением, и Штоквиц, чтобы подбодрить солдат, велел бросить в черное небо ракету.
Потресов выстрелил ее, шумную и радужную, как сама человеческая радость, и в ответ, откуда-то из-за гор, вытянулась хвостатая лента огня.
– Здесь! – обрадовались солдаты. – Стоят еще, родимые!..
По временам в отдалении слышалась стрельба и какой-то приглушенный вой людских голосов, то жалобный, то торжествующий, и Потресов решил поджечь несколько зданий, чтобы осветить ночной город.
– Готовь бомбы, – велел он.
Когда же наступил рассвет, все снова кинулись к окнам, но их ждало жестокое разочарование: вместо русского лагеря под стенами города они увидели все ту же самую печальную равнину, которая безлюдно стелилась до подножий Чингильского хребта, и только качались среди холмов турецкие бунчуки и пики, снова вырастали в степи курдские шатры…
– Не может быть, – сказал Штоквиц, – они, наверное, спустились в лощину… Потресов, дайте ракету!
Напрасно трубач выхрипывал с верхнего фаса мятежную «зорю».
– Громче! – орал Штоквиц. – Громче труби…
Но окрестности Баязета не отзывались на призывный клич.
Исмаил-хан завел своего жеребца в конюшню.
– Чара йок (ничего не поделаешь)! – сказал он. – Воля аллаха!
В крепости стала царить какая-то потерянность, люди в раздражении мрачно ругали отступивший отряд:
– Шкуру спасли… Сволочи, подразнили только! Их бы сюда вот, на наше место. Через день уже сгнили бы…
Когда офицеры собрались для короткого совещания, чтобы обсудить положение, Некрасов сказал:
– Это очень хорошо, господа, что Калбулай-хан не стал торчать возле крепости
– Что же теперь делать? – подавленно произнес юнкер.
– А вы не огорчайтесь, юноша. Следует воевать.
– Сколько же еще воевать?
– Сколько?.. Семь дней в неделю по двадцать четыре часа в сутки…
– На этом и закроем совещание, – решил Штоквиц.
Как выяснилось впоследствии, то могучее облако пыли, катившееся в сторону Баязета, сопровождало не конницу генерал-майора Лорис-Меликова, а всего лишь передвижение многотысячной баранты овец, которых Фаик-паша велел гнать издалека на прожор своим грозным таборам. Ошибка разъяснилась лишь под стенами города, и Калбулай-хану ничего не оставалось делать, как, выдержав ружейный бой, воспользоваться затем ночным мраком, чтобы отступить обратно на Игдыр.
Среди турок началось ликование, но баязетцы были раздавлены случившимся. Люди часто поднимались на башни минарета, откуда им виднелась длинная серая лента дороги, бегущей в Россию, и словно прощались навеки.
– Не ходить по ней, – говорили они. – Господи, как хорошо-то, как сладко на родной земле жить!..
Потрясенные страшным разочарованием, люди ослабили свою волю, и мортусам опять нашлась черная работа: таскали покойников, собирая их по дворам и казематам. Воды не было совсем: особенно страдали от жажды раненые; и снова, с замиранием сердца, прислушивались солдаты к работе персов, рывших колодец:
– Роют, братцы, скребут… Поскорей бы уж они отворили нам воду. Терпежу не стало…
Фаик-паша правильно рассчитал перелом в настроении русского гарнизона и опять прислал парламентера для переговоров. Размахивая белым флагом, турецкий офицер подскакал к воротам цитадели на дивном арабском скакуне из Неджда, вызвав завистливые вздохи казаков. Не лошадь была под ним, а лучшая из восточных сказок: тонконогая и порывистая, как ветер в горах, светлые умные глаза, гордая чеканная поступь.
Этот офицер, присланный для переговоров, оказался тем самым астраханским калмыком, который уже был в крепости.
Штоквиц встретил его словами:
– Опять вы, друг мой?
Калмык вежливо поклонился, прижав руки к сердцу:
– Да. К сожалению, это опять я…
Парламентер передал волю своего повелителя. Как и следовало ожидать, Фаик-паша скорбел по поводу безумия русских, которые – видит аллах! – могли сегодня убедиться сами, что помощи им ждать больше неоткуда. Калмыцкий хан выразил свое восхищение мужеством русских и повторил прежние предложения, чтобы русский гарнизон оставил цитадель, сохранив знамена и оружие. В знак доброго согласия паша дарит начальнику гарнизона Исмаил-хану Нахичеванскому этого скакуна из Неджда, на котором сам он, парламентер, только что приехал.