Байрон
Шрифт:
Равенна, 1 мая 1821 года.
Среди различных журналов, памяток, дневников и т. д., которые я вел в течение всей своей жизни, я начал дневник приблизительно три месяца тому назад; я вел его до тех пор, пока не заполнил тетрадки (довольно тоненькой) и около двух листов новой. Затем я его бросил: отчасти я полагал, что у нас здесь будет «дело», и я приготовил оружие и сам приготовился, чтобы присоединиться к здешним патриотам. Мои ящики были переполнены их прокламациями, клятвами и резолюциями, а мои подвалы скрывали их разнокалиберное вооружение. Отчасти же я прекратил дневник потому, что тетрадка окончилась. Но неаполитанцы предали себя и весь мир, и те, которые хотели пожертвовать для Италии своей кровью, могут только жертвовать ей свои слезы.
Когда-нибудь, если я не обращусь в прах, я смогу быть может пролить некоторый свет на то предательство, которое снова погрузило Италию в варварство. Для этого я достаточно был посвящен в тайну (по крайней мере — в этой части страны). Сейчас у меня
Я рискнул быть здесь заодно с другими; насколько я скомпрометирован, это выяснится в ближайшее время; многие из них, как «Крэгенгельдт», скажут «все и даже больше того, что им известно», ради своего собственного спасения; но будь что будет, цель была великая, хотя теперь выглядит так, как если бы греки сбежали от Ксеркса…
…И все же трудно сказать, что создает худших правителей, — наследственное право или народный выбор. Римские консулы хороши, но зато они правили всего год и как бы чувствовали личное обязательство выделиться. Еще труднее сказать, какое правительство самое дурное— все так плохи. Что касается демократии — это худшее из всех; ибо что такое (фактически) демократия? Аристократия головорезов…
…Моя мать, когда мне еще не было двадцати лег, говорила, что я похож на Руссо; мадам де Сталь говорила в 1813 году то же самое; нечто подобное было сказано в критике IV песни «Чайльд Гарольда», помещенной в «Эдинбургском Обозрении». Не вижу ни одной сходное черты: он писал прозу, я стихи; он вышел из народа, я — аристократ; он — философ, а я — нет; он напечатал свое первое произведение в сорок, я в восемнадцать лет; первая печатная книга его заслужила всеобщее — одобрение, моя — наоборот; он женился на своей экономке, а я не мог поладить со своей женой; он считал, что весь мир в заговоре против него,мой маленький мирок думает, что я составил заговор против всего мира — по крайней мере если судить по нападениям на меня в печати и в различных кликах. Он любил ботанику, я люблю цветы, травы и деревья, но ничего не знаю о их родословной; он писал музыкальные произведения, мои знания в этой области ограничиваются слухом; я никогда ничему не мог научиться путем работы, только зубрежкой, ухом и памятью; у него была скверная память, а у меня по крайней мере былахорошая; он писал с сомнениями и заботой, я быстро и без труда; он никогда не умел ездить верхом и плавать, ни ловко фехтоваться — я прекрасный пловец, приличный, хотя и не блестящий наездник (с тех пор как в восемнадцать лет сломал ребро при стремительной езде) и в фехтовании был довольно силен, особенно на шотландских палашах; был я и не плохим боксером, особенно когда умел сдерживать свою горячность, что чрезвычайно трудно; однако я постепенно старался сдерживаться, с тех пор как в 1806 году во время состязания у Анджело и Дженсона сшиб с ног мистера Перлинга, вывихнув ему коленную чашку (несмотря на перчатки); кроме того я был прекрасным игроком в крикет, одним из одиннадцати от Гарро против Итона, в 1805 году. Кроме того образ жизни Руссо, его родина, его манеры, весь его характер настолько различны от моих, что я теряюсь в догадках, как такое сравнение могло быть сделано три раза подряд и… довольно интересным образом. Я забыл сказать, что он был близорук, а мои глаза до сих пор диаметрально противоположны этому, до такой степени, что в самом большом театре в Болонье я рассмотрел и прочел рисунки и надписи около сцены из чрезвычайно отдаленной и плохо освещенной ложи, причем никто из присутствовавших (а общество состояло из молодых людей с прекрасным зрением) не мог разобрать ни единой буквы; все думали, что это фокус, хотя я до этого ни разу не был в этом театре.
Из всего этого я вывожу, что сравнение ни на чем не основано. Я говорю это не из обиды, так как Руссо был великолепным человеком, и сравнение было бы очень лестным, если бы было правильным; но мне не может притти в голову радоваться химере…
Насколько простирается слава (т. е. слава при жизни), я получил свою долю — пожалуй, навернобольшую, чем заслужил. Странные вещи пришлось мне самому испытать по поводу того, в какие неожиданные и дикие места может проникнуть имя человека и где оно может запечатлеться. Года два (почти три) тому назад, в августе или июле 1819 года, я получил в Равенне письмо… из Дронтгейма в Норвегии, переполненное обычными комплиментами… В том же месяце я получил приглашение в Голштинию от какого-то мистера Якобсена (если не ошибаюсь) из Гамбурга. Странно было получить приглашение провести лето в Голштинии, находясь в Италии, от людей, которых я никогда не видел. Письмо было адресовано в Венецию. Мистер Дж. говорил мне «о диких розах, растущих летом в Голштинии»: зачем же в таком случае эмигрировали кимвры и тевтоны?
Какая странная вещь — жизнь и люди! Если бы я постучался в дверь того дома, в котором живет моя дочь, дверь захлопнулась бы перед моим носом, если бы только я не сбил с ног швейцара (что не лишено возможности); а если бы я в тот год (и даже теперь) отправился в Дронтгейм (самый отдаленный город Норвегии) или в Голштинию, я был бы встречен с распростертыми об'ятиями в доме чужих мне людей, иностранцев, не связанных со мной никакими узами, кроме духовных, ничем,
Поскольку возможна слава, я получил свою долю: конечно, она была уменьшена другими человеческими несчастиями, и это в большей степени, чем у других писателей, принадлежащих к приличному обществу; в целом я думаю, что такое равновесие — необходимое условие человеческой жизни.
Я часто сомневаюсь в том, насколько жизнь спокойная и без волнений оказалась бы по моему вкусу: все же иногда я даже тоскую по ней. Самые ранние мои мечты (как обыкновенно у мальчиков) были воинственными; но немного позже я мечтал о любви и уединении, пока не началась несчастная привязанность к Мери Чаворт, которая продолжалась довольно долгое время в моем раннем отрочестве (хотя усиленно подавляемая). Это снова выбросило меня «одного в далекое, далекое море».
В общем я не особенно лажу с литераторами; не потому, что я не люблю их, но я никогда не знаю, о чем говорить с ними после того, как похвалил их последнее произведение. Конечно, есть несколько исключений; но это либо светские люди, как Скотт, Мур и др., или мечтатели, как Шелли и т. д.; с обычными нашими литераторами у меня никогда не было ничего общего, в особенности с иностранцами, которых я не мог выносить…
Мы видели, что Байрон обладал довольно ясным представлением о силах и способностях той организации, в которую он вступил. Общая политическая ситуация Европы была такова, что организации «священного союза» были встревожены, возникали новые конгрессы европейских монархов, не находивших способа предотвратить вспыхивавшие повсюду восстания. Напряжение было таково, что Байрон при всем скептическом отношении своем к способностям карбонарской верхушки не мог не воскликнуть: «Подумайте только, Италия будет свободна!»
Для Байрона наступил момент, когда он поверил не только в правоту этого дела (от этого убеждения он никогда не отступал), но и в реальный успех карбонарской политической операции. С 1820 года начались революционные вспышки по всей Европе и докатились до Сенатской площади царского Петербурга в декабре 1325 года Во Франции, где царствовал Людовик XVIII, готовились мероприятия, возвращавшие Францию в глухое и темное средневековье.
В Испании после перерыва наполеоновских войн снова воцарился Фердинанд VII Бурбонский, который так же, как и будущий Карл X граф д'Артуа, составлял проскрипционные списки молодого офицерства и удалял его из Испании при малейшем намеке на военный заговор или освободительные стремления. Шпионаж в среде военной молодежи обнаружил для Бурбонов наличие военной конспирации на территории Испании и связь этих конспирации с карбонарскими организациями Италии. Фердинанд VII решил сформировать сводный испанский отряд и под предлогом отправки в Америку погрузить его и разоружить на кораблях. 1 января 1820 года испанские офицеры во главе с командиром Риего подняли военное восстание на острове Леоне под лозунгом: «Да здравствует власть народа!» С маленьким отрядом в полторы тысячи человек Риего прошел тысячу километров по Испании из города в город. Население приветствовало его горячо, но отряд его численно не возрастал, оружия не было. Риего, боясь бесплодности своих революционных усилий, хотел распустить свой отряд, когда внезапно три города присоединились к восставшим. Тогда Риего заговорил полным голосом, и перепуганный король под его диктовку согласился на народоправство, издал манифест об уничтожения инквизиционных пыток и запрещении церковных судов, а 9 марта торжественно принес присягу на верность новому строю.
Весть об этом движении с быстротой молнии облетела Европу. Испуганные северные монархи зашевелились, а в Италию прибыли те представители итальянских военных организаций, которые создали, на основе связи с Испанией, революционную прослойку в каждой роте, в каждом эскадроне, независимо от подданства и подчинения итальянцев, носивших военную форму. Шелли первый приветствовал пламенными стихами испанскую революцию, беря эпиграфами к этим стихам строчки из Байрона.
Больше всего имел основание опасаться восстания южноитальянский Бурбон, Неаполитанский король Фердинанд. Он уже давно сдерживал нараставшее движение отрядами наемных бандитов, охотно продававших свои ножи и петли тем, кто дороже платит. Из этих наемных убийц, непосредственных слуг иезуитского ордена и папы, составлялись и отряды жандармов и будущие банды кальдерариев, как противовес карбонарским организациям. По-итальянски caldo значит — тепло, calderajo — котельщик; calderari del contrap'eso — организация; столь же мало связанная с профессией котельщика, как я carbonajo с профессией угольщика. Зачисление в кальдерарии происходило тайно, кальдерарии ни по внешности, ни поведением ничем не отличались от горожан и крестьян, но когда такого человека заставали с поличным в качестве убийцы, то его безнаказанность, бросалась в глаза мирным жителям итальянской деревни или городской окраины, и таким образом внезапно узнавали страшную правду об этом человеке. Но эти организации не помогали. Как всякое об'единение, возникшее на почве беспринципной ненависти, на почве денежной выгоды и подкупа, организация кальдерариев не могла ни остановить, ни локализовать стихийный рост карбонаризма.
2 июля 1820 года по звону карбонарского колокола в маленьком городе Неаполитанской области, Нолла, офицер Морели дал сигнал Нолланскому гарнизону к восстанию. Родина Джордано Бруно сделалась родиной карбонарского восстания. Занимая австрийские гелиографы, башни и вышки светового телеграфа, солдаты быстро двинулись в Неаполь, и Неаполитанское королевство с необычайной быстротой пошло по пути испанской революции. Фердинанд Неаполитанский торжественно присягнул народовластию словами: «Да поразит меня всевышний миродержатель, если я своим словом и помыслом нарушу верность власти народа моего».