База 211
Шрифт:
– Как это понимать? Северо-запад антарктического побережья. Код для связи. Связи с кем? С пингвинами? – Хартенштейн сам не заметил, как перешел на злобный крик. И напрасно. Помощник, и без того слегка туповатый, офонарел не меньше его самого.
Прошло еще немного времени. Плюнув на собственные принципы, Вернер все из того же сейфа извлек бутылку чистого, как слеза, шнапса. Выпили по-походному, не закусывая. Немного посидели в тишине. Не от того, что нечего было сказать, а именно потому, что в огромном количестве возникшие ругательные тезисы не могли найти себе выхода и задыхались в толчее.
– Ладно. Прибудем на место, увидим. Не думаю, чтобы папа Дениц затеял столь невозможный розыгрыш. У нашего адмирала вообще с юмором туго, – произнес наконец Хартенштейн, прихлопнул вскрытый пакет ладонью. – Ты сам позаботься об этом Рейли.
Не то чтобы он, Вернер, не желал марать руки, а хоть бы и не желал, он не расстрельная команда и не «Мертвая голова», но Мельману при всей его старательной военной косности легче будет отдать
– Дурак этот Рейли. Кого спасал, тот его и погубил, – бросил помощник Мельман, уходя.
– Он сам себя погубил. Дай бог, чтобы и с нашими предателями на вражеской стороне поступали так же, – на всякий случай нравоучительно сказал Вернер.
Грязное это расстрельное задание обер-лейтенанту Мельману вовсе не доставляло удовлетворения. Но как раз сейчас опять проявилась одна из особенностей его нескладного, неудачливого сложения, характера. Брать на себя добровольно чужое дерьмо. Пусть его считают тупым прусским сапогом и деревянным служакой, напротив, он обладал слишком острой чувствительностью к людским настроениям и обстоятельствам. В такой степени, что всегда было ему стыдно, когда он видел людей, окружавших его, образно говоря, насквозь. Вот и сегодня – воспринял настроение шефа, будто он сам переживал возможность отдачи пакостного приказа. Гадливость и намерение любой ценой держаться подальше. И снова Мельману сделалось неудобно и не по себе, словно в замочную скважину он подглядел, как начальник его испражняется в гальюне. И снова безропотно согласился выполнить нечистое дело, избавить другого, еще и острил при расставании, чтобы капитан Хартенштейн не догадался, будто его помощник способен на тонкую чувствительность. Тем и жил до сих пор, заслонялся от суда сослуживцев этой выдуманной, непробиваемой толстокожестью, оттого были и взятки гладки. Каждый ведь говорил себе: «Мельман, а что Мельман? С него как с гуся вода. Он не ведает даже, что творит, потому, когда Бог раздавал людям человеческое, ему по ошибке досталось дубовое. Такой вот неудачник». На него никогда не сердились, а, напротив, жалели по случаю. Правда, в карьере далеко не ушел. Сорок пять, обер-лейтенант, эполет с одной «шишечкой» и без бахромы. Почему-то «без бахромы» получалось зазорным, особенно приставка «без». И к чему указывать это в табели о рангах? Нет бахромы и черт бы с ней! А так получалось, что в его обер-лейтенантском достоинстве присутствует нечто оскорбительное и увечное, будто не удостоили. Даже для простого лейтенанта не столь обидно, ибо сказано: его погоны «чистые из двух серебряных прядей». Одно слово «чистые», но какой смысл! А тебе «без бахромы»! Без сердца и без перспективы. И в придачу сегодняшний расстрел. Он уже так много принял на себя чужого греха, что даже не переживал по этому поводу. То есть, конечно, переживал, но как-то обыденно, заученно, как приступ малярийной лихорадки, который терзает и мучает, но про который наперед знаешь – он неминуемо пройдет.
Да только на сей раз вышло все не так, как всегда. Наверное, от того, что обманно вышло. Если, скажем, пустил пулю в лоб врагу, или особенно если он из русских, которых топили недавно в северных морях, то здесь иное дело. Эти коммунисты и советские, они так смотрят в упор, словно ждут твою пулю как родную, и ничего им не жаль, ни себя, ни тебя. Случись Мельман на их месте, они бы не призадумались. А глаза, глаза! Ведь отражается в них не лицо того, кто наводит готовое полыхнуть огнем оружие, видят только вместо этого поганую рожу. И от того не выстрелить, значит, опозориться и дать слабину. Это как дуэль, где у одного пистолет, а у другого – не менее смертельная ненависть, и кто кого!
А ведь парнишке честно обещали. Уже тем самым, что подняли на борт и одежду дали сухую, хоть и не бог весть какой свежести. Кормили и содержали вместе с механиками, все равно те по-английски ни бум-бум, молодые и зубоскальные сорванцы, он им вроде и помогал в чем-то. Теперь лейтенанта Рейли приказано за борт. И не просто за борт. Для начала пулю в лоб, чтоб уж точно не всплыл нигде и никогда. Мельман расстрелял его лично, и правильно, нечего разлагать команду. Он – помощник капитана и должен следить за нравственным состоянием вверенных ему людей. Даже наверх не взял с собой никого. Да и куда бежать парнишке? В шварцваальдском лесу они, что ли? Зато на сей раз Мельман понял и увидел, как именно чувствует себя обычный человек перед насильственной смертью. Скверное это состояние. Он еще оружие толком не достал, а уже от парнишки пошел такой страх, что Мельмана стало тошнить. Не потому что противно, а будто сам его переживал. Бедный лейтенант Рейли, незадачливый предатель, да и предатель ли? Ну-ка попробуйте из интендантской службы, где выдавал по списку госпиталям клистирные пробирки, – и под торпеды, да в воду, где мало шансов, если не знаешь, как себя уберечь с честью. А Рейли не знал, вот и схватился за свой спасательный круг. Выжить любой ценой. Не то чтобы трус, только не его это война. Есть на свете такие люди, для которых любая война, хоть за свой клочок земли, хоть за родных детей, а все равно – не его. Они не виноваты, просто их сотворили из такой глины, и баста. В мирное время офицер Рейли владел вместе с отцом велосипедной мастерской. А Мельман – офицер вермахта в третьем поколении, прусская косточка. Потому это он расстреливает Рейли, не
Перед глазами плыл свет. Призрачно слабый, вовсе не небесный, но и не земной, а будто домашний абажур специально обернули полупрозрачной цветной бумагой. Голова болела адски, но он держался, не закрывал глаза, хотя от потустороннего света уже текли слезы, и злые, короткие рези пробегали под веками. Если зажмуриться, то удастся ли снова заставить себя видеть? А может, ему все еще снится дурной сон? Черная вода, и шар земной, вдруг завертевшийся волчком, он смотрит сверху и не понимает, падает ли вниз, или возносится над ним. И мокрая прохлада, которую чувствуешь даже в беспамятстве. Да и сон ли это был? Вспоминалось плохо, наверное, оттого, что больно было вспоминать. В конце концов, Сэм все же сдался, потому что болезнь не спросила его, съела со всеми усилиями, и он заснул уже по-настоящему. Теперь это был самый обычный сон, со сновидениями, отрывочными и нестойкими. Он начинал потихоньку выздоравливать.
Когда он снова очнулся, вернее, уже можно сказать, когда он снова проснулся, перед ним мерцал все тот же свет. Но и Сэм уже видел, что это не абажур и не внеземное сияние, всего лишь тусклая, грязноватая лампа под железным потолком то ли в тюремной камере, то ли в бункерном бомбоубежище.
– Дайте пить, – попросил он, пробуя голос и с трудом подчиняя себе заиндевевший язык. Не то чтобы хотел он пить, а только бы сказать и тем вернуться к бытию. Впрочем, просьба его была самая естественная.
– Битте, – ответили рядом неприятным каркающим звуком по-немецки, это очевидно. Но благо уже то, что его поняли.
Сэму приподняли голову и поднесли к губам алюминиевую солдатскую кружку. Германский госпиталь, наверное? И тут он вспомнил как следует все, с ним произошедшее. И Бейсуорта, и его офицерский браунинг, скорее всего трофейный, и свою попытку к побегу и сопротивлению, совершенно безуспешную, и боль, и падение, и последующее безумие. Но почему немцы? Или не немцы? Теперь он нарочно обратил внимание на лицо, склонившееся над ним, усталое и с щетиной, но будто бы обрадовавшееся ему, Сэму. Форма, уж точно германская военно-морская, китель, а под ним грязноватая рубашка в неопрятных потеках, вдобавок запах карболки, смешанный с медицинским спиртом, принятым явно вовнутрь.
– Вы говорите по-английски? – спросил Сэм на всякий случай.
– О да, говорю немного, – с сильным звенящим акцентом ответил небритый и, надо же, улыбнулся. – Вы помните, кто вы и как вас зовут?
Сэм подумал самую малость и решительно, насколько уж смог, ответил:
– Помню. Я Джон Смит. Подданный его величества короля Георга… – он закашлялся.
– Вообще-то вам нельзя еще разговаривать, – небритый как-то ехидно ухмыльнулся: – Мистер Джон Смит. Пусть так. Это не мое дело. А ваше – пить, есть, спать и просить утку.
– Где я? – все равно спросил Сэм. Отныне он – Джон Смит, и сей незваный брат милосердия может тем и подавиться.
– На борту. Подводная лодка, тип IX-С, имперского кригсмарине. Следуем в открытом море по назначению. И вы пока следуете вместе с нами. Ни о чем не тревожьтесь. С вами приказано обращаться в высшей мере хорошо, Джон Смит.
Сэм счел за благо закрыть глаза, чтобы прекратить разговор и выразить покорность, хотя на самом деле он и не думал спать. Его, видимо, подобрали. Полуживого и раненого, и, судя по его ощущениям, раненного достаточно серьезно. Но почему? Нет, даже не почему, а зачем? Он понял сразу: этот щетинистый любитель спирта не поверил ему ни на грош, а может, уже знал, что никакой он не Джон Смит. И то сказать, документы, разъясняющие его личность, лежали в нагрудном кармане. Но что документы, мало ли! Вдруг подобрал или украл, лишь бы прикинуться офицером и добыть себе привилегированное положение. Ох, не к добру все это. Приказано обращаться в высшей мере хорошо. Только откуда на рядовой подлодке кому-то знать, кто он, Сэм Керши, такой! И какой? Собственно, его вызвали в штаб обороны, а дело-то не разъяснили. Да и дела никакого еще нет. Существует лишь незарегистрированный патент на изобретение, фантастическое и бесполезное, как ему сказали в свое время при отказе. И вообще, он блаженный сукин сын, плюнувший на других толстолобых сукиных детей, отправившийся в Восточную Африку честно исполнять гражданский долг. И он исполнял, тянул под обстрелом связь, заработал ранение в ляжку, месяц не мог сидеть на заднице, но все равно не вернулся в тыл, так и ходил перевязанный, и все быстро на нем зажило, как на собаке. Оттого и есть он сукин сын, и эти германцы, разыгрывающие из себя спасителей, еще убедятся. Его голыми руками не возьмешь. И никакими не возьмешь. Он Джон Смит, и баста. Баста! Кому не нравится, что же, по примеру Бейсуорта залп и за борт. Он не против. Одну смерть уже пережил. А это много. Сэм так обозлился про себя, что перестал различать явь и морок и последнюю злость донашивал уже в глубоком сне.