Бега
Шрифт:
— Видите ли, если помните, я еще в Арбузове сказал, что трезубец, как символ трех морей, мне нравится.
— А разве это имеет значение? — нахмурился Сипун. — Мне, например, нравится бой быков. Ну и что? Не культивировать же его в Хохломе! У нашего быка совсем иные задачи!..
Агап Павлович досадливо крякнул и уже криком добавил:
— Вы пишите! Пишите, что вам говорят… Потанин выражает свои личные, никому не нужные да еще навеянные греками ощущения. Его «Трезубец» погряз в болоте.
— Но почему именно в болоте? Вы уж объясните,
Сипун опешил: он давно уже привык к тому, что его слова принимают на веру, давно никому ничего не объяснял и даже забыл, как это делается.
— А где же ему еще быть, как не в болоте?! Только там дурман и гнездится! А народ, как известно, болот не любит и обходит их стороной. Труженик не возьмет трезубец на вооружение. Он его не примет.
— Но почему не примет?
— Это уже становится занятным! Да потому что потому!.. Труженик любит только родниковое, солнечное, монументальное. Моего «Ивана Федорова» видели? Ну, так вот — это он и любит. А потанинские «трезубцы» разбалтывают людей, и в результате — «козлизм», в итоге — «гладиаторщина». Разве мало нам Янтарных Песков? Это же была открытая вылазка!
— Да шутовство это, Агап Павлович, а не вылазка, — сказал Роман. — Стоит ли стрелять из пушек по одуванчикам? Они и так облетят.
— Шутовство? — переспросил, как бы не веря ушам, Сипун. — Одуванчики?.. Может, вы потрудитесь мне объяснить, что такое одуванчики?
— Одуванчики — лучший корм для черепах, — сказал Роман сердито. — Только они на них и набрасываются.
Щеки Агапа Павловича опустились, а подбородок выставился трамплином, точь-в-точь как у «чудо-головы».
— Та-а-ак… Выходит, вы не образумились? Поздравляю вас. И редакцию поздравляю. Плохой из вас, молодой человек, ботаник! Не имею времени больше вас задерживать. Ступайте. Жизнь покажет…
— Извините за напрасное беспокойство, — сдержанно сказал Роман. Он поднялся и вышел.
В творческом депо ваятеля царил полумрак. На макушке чудо-головы, словно жуки на яблоке, копошились подсобники. Ничего солнечного и родникового в этой картине Роман не углядел.
Дома его ждал притомившийся брат.
— Наконец-то мы явились! — сказал он, глянув на часы. — Едем в одно место, я покажу тебе то, за чем я гонялся. Не отказывайся. Мне, может, понадобится твоя помощь.
— Как бы мне самому скоро помощь не потребовалась.
Роман рассказал о задании Кирилла Ивановича и разговоре с Сипуном.
— Словом, коса на камень, — заключил он свой рассказ. — И камень, кажется, здоровый.
— Ерунда! — сказал Стасик. — Все еще поправимо. Только не упрямься, веди себя как все люди. Болото — так болото, дурман — так дурман. Сказали «надо», отвечай «есть»! — и правую руку под козырек.
— Значит, делать дело одной левой?
— Это все теории, — сказал Стасик. — А на практике двумя руками только бочки перекатывают. Недостатки лучше использовать, чем их критиковать. Кстати, практика подсказывает, что новоселы угощают гостей не только
Глава XX
Дурнушка с родинкой
— Анюта! Ты приготовила мне брюки?
Ответа не последовало.
Золотарь в лиловых кальсонах прошелся петухом по комнате и еще раз прокричал:
— Анюта! Ты что, оглохла?
На этот раз из прихожей донеслось шлепанье босых ног, и в дверях показалась женщина в застегнутом не на ту пуговицу халате. Волосы у нее были накручены, и оттуда торчали драные бумажные хвосты. Дожевав пирог, она вытерла рот ладошкой и тогда уже сказала:
— Некогда было мне, я в баню ходила.
— В баню! — застонал Золотарь, воздевая руки к рожковой люстре. — Нет, вы только послушайте… Жена драматурга!.. Автора всенародной пьесы!!! Ходит в баню!!!
— Ну и что? — сказала Анюта, надкусивши еще кусок.
Золотарь скрестил руки на груди и отвесил жене арабский поклон: «Спасибо!.. Большое тебе человеческое спасибо».
— Не за что, — выдавила сквозь пирог Анюта. — Я же мыться туда ходила, а не стирать.
Золотарь рухнул на диван и закрылся ладонями.
Насчет пьесы он почти не врал. «Дурнушка с родинкой» шла кое-где в провинции с успехом, потому что любовная судьба ее волновала девушек захолустья гораздо крепче и непосредственнее, чем участь материально обеспеченной Офелии. «Быть или не быть?» — сдавалось им слишком праздным.
Вот в чем вопрос.
Свадьба дурнушки решала наболевшее. Зритель в танкетках покидал зал с красными от счастья глазами, и пьеса шла, принося своему создателю хоть маленькую, но славу.
Золотарь заважничал, построил шубу на хорьковом меху и перебрался в культурный центр.
Тут ему пришлось обтесываться заново.
Хорьковая шуба, в которой он счастливо хаживал по родному Белужинску, оказалась в центре признаком ревматической деревенщины. Новые знакомые взялись ему помочь. На вечеринке у Драгунской квадратный Лесипедов вывел гостей в переднюю и под аплодисменты оборвал с шубы грубые хорьковые хвосты. После этого Золотарю велели завести джинсы, бороду, трубку и собаку.
Переделка на городской лад шла мучительно.
Трубка раскуривалась с титаническим усилием, и спичек на нее уходило больше, чем табаку. Зато расчадившись, она сочилась полынью и жгла, как кипяток. Грубые джинсы кривили ноги до такой степени, что Ивану Сысоевичу порой казалось, что он смог бы ездить на лошади без седла. Мять их приходилось ежедневно. Еще хуже было с бородой. Кожа под шеей зудела и чесалась. Сдавалось, там растут не волосы, а комары.
— А Хемингуэю, думаете, было легче? — взбадривала драматурга Инга Драгунская.