Беглец из рая
Шрифт:
– Кры-ло-ва-а? – тихо, сомлело позвал я в никуда, задрав взгляд над крышею дома, словно Шурочка должна была слететь с небес. Но знал, что уже ниоткуда не отзовутся. Мое сумасшествие не состоялось, и хрустальную чашечку бить не придется. Сейчас, горемычный, залезу в машину и усну, а часа через два превращусь в ледяную корчужку.
– Шура Кры-ло-ва-а? – прошелестел я, как поминальную молитву над собою.
Дверь в подъезде бесшумно приоткрылась, оттуда высунулась рука, облитая черной кожаной перчаткой, и поманила меня пальцем.
...Я проснулся неожиданно, будто кто толкнул
И с этими словами я очнулся. Видение было ошеломляющим, в груди было тесно от необычного смешанного чувства благодарности, грусти и любви, и такая неказистая, заурядная моя жизнь, катящаяся уже под горку, вдруг показалась полной тайн и несбывшихся мечтаний, которые пока задержались в пути, но теперь, несомненно, исполнятся. Теплый густой голос неведомого пророка еще звучал во мне, и, боясь распрощаться с ним, я медлил открыть глаза.
– Паша, ты спишь? – прошептала кустодиевская женщина и навалилась грудью на мое плечо, чтобы посмотреть мне в лицо. Я, придавленный, окаменел, но, видно, ресницы от напряга дрогнули, Шурочка как-то тало, сыто, по-голубиному взбулькнула горлом, как смеются удоволенные в страсти женщины. – Плутишка, ой плутишка-снегиришка. Я же вижу, что ты не спишь. Паша, я смотрю на тебя, а ты же юноша еще. Совсем не истраченный... Боже мой, ты же еще не любил по-настоящему. У тебя все еще впереди, да-да. Я тебя на пятнадцать лет моложе, но перед тобою старуха. Да-да, – приборматывала Шурочка и все плотнее пригнетала меня грудью, сбивала дыхание.
Я невольно приоткрыл глаза навстречу утешливому, ласкающему голосу и сквозь паутину ресниц увидел пунцовые, туго набитые щеки, брусничные припухлые губы сердечком, так смешно шевелящиеся, если рассматривать их вплотную, и васильковый, отдельно живущий глаз в оторочке рыжеватой шерсти, похожий на медузу. Я не мог сдержаться, и рот мой поплыл в глупой улыбке.
– Павел Петрович, я вас обожаю...
– Ну почему я, невзрачный, никошной полудурок? – проскрипел я, как несмазанная петля. – Ты надо мною издеваешься? Шура, прошу, не играй, за мною смертя ходят.
– Паша, почему ты не поверишь? Как увидала тебя, так и задрожало все внутри. Позвал бы – побежала, как собачонка. – Глаза у Шуры взялись поволокой. – Тебя мне Бог послал... Ты, наверное, в Бога не веришь?
– Кры-ло-ва? – тягуче позвал я, чтобы остановить близкие женские слезы. – Не сочиняй... Разве так бывает?
– Выходит, бывает... Любовь нечаянно нагрянет. Это – правда, это как в песне. Любовь – это болезнь, как чахотка. Если безответная, то всего выпьет. Не успеешь и очнуться. Любить могут только здоровые люди, у кого душа на месте, а больные любят лишь себя.
Откуда-то вдруг взялся облик Марфуши и тут же пропал, будто загасило сквозняком из форточки. Метель поднялась на улице, форточка залязгала в шарнирах, и снежная пыль припудрила ковер на полу. Одна снежинка под порывом ветра пропарусила через комнату и присела мне на губу. Шура приклонилась лицом, опахнув жарким дыханием, и слизнула мохнатую звездочку, будто тучная задумчивая корова. И тут меня объяло всего и поволокло, потянуло по быстрине, и я покорно отдался реке любви, то погружаясь в водовороты, полагая, что и не остаться мне вживе, то вновь подымался, задыхаясь, под солнце, омытый в упругих косицах верховой воды...
Мы просыпались внезапно под резкий звон стекла и заливистый плач пурги, о чем-то бессвязно говорили, едва ли слушая друг друга, игрались, как тюлени на лежке, и снова проваливались в недолгое, но плотное забытье.
На следующее утро, одеваясь за дверкой шифоньера, Шурочка вдруг объявила каким-то замороженным, бесстрастным голосом:
– Павел Петрович, у нас с тобой будет сын. – Но, не слыша ответа, испуганно переспросила: – Ты что, недоволен?
– Откуда ты знаешь? Разве тебе была весть?
Все походило на забаву, на игру, на кудесы и блазнь, и я не знал, с каким сердцем принять Шурины слова. Я не мог поверить в свой сон, но и боялся его отпугнуть.
– У женщин звериная душа... Я даже слышала, как это все случилось... Он ко мне попросился, и я сказала: входи... Думаешь, я провинциальная авантюристка, чтобы не сказать хлеще... Я тебя не держу и не привязываю. Павел Петрович, ты волен в себе и поступай как знаешь. Но ты во мне...
Шура ушла на работу, не попрощавшись.
Я захлопнул квартиру, завел машину и поехал в Жабки. Губы мои раздирала непонятная ухмылка. Вся случившаяся история скрутилась в один плотный свиток величиной с фасолину и уместилась где-то на дальних выселках памяти как зряшная, взбалмошная причуда московского интеллигента на сельских выгулах. На ум лезла дурацкая, где-то подслушанная частушка: «С Новодворской у метра целовались до утра...» Дрянная песенка, сочиненная московским пошляком, оскверняла мое любовное безумие, куда я свалился так неожиданно и едва выбрел на белый свет, как бы опрощала, лишала романтического флера, потрафляла внутренней грязце, распаляла ее, крепко присохнув к языку.
А может, мне хотелось думать, что ничего особенного не произошло, а случилась лишь внезапная смычка двух вольных людей, вдруг воспылавших друг к другу? Но душа-то дрожала в светлом ликовании, в голове-то против воли рисовались самые яркие картины минувших двух ночей, еще запах красивой женщины не изветрился с губ моих и рук, от одежды и от всей неуспокоившейся плоти... И ко всему – сон мой, и Шурочкино признание, высказанное с испугом и напряжением и томительным ожиданием, на которое я никак не отозвался... Боюсь? – наверное; вот припаду к женщине всем сердцем, отрежу пути отступления, как уже случилось однажды с Марфинькой, и вдруг все окажется обманкой, пустым призраком, скроенным из блестящей фольги...