Беглянка из времени «Y»
Шрифт:
У самой пропасти, в облике не порфирном.
Забывшие звук обыденности и парада
и ложь речевого разумного аппарата.
Секунды стучатся, гулки и монотонны.
Вы – переводчик с небесного.
Обертоны – из колебаний воздуха и мембраны.
Они не парадны, и может быть, не отрадны.
Как покорять сердца первобытной флейте?
Зигзаг, анданте или синкопа, трель ли?
Нота у края дрожит камнепадом, пунктиром.
Я
Беглянка из времени «Y»
Я молча смотрю. Мигают часы на стенах.
Сто мыслей, несвоевременных, несовременных:
как падала в снег, разбивая о лёд колени,
как слышала в смехе симфонии поколений,
как видела «раздвоение», «растроение»
двуногих упрямцев, не верящих в исчезновение
своих идеалов и вынужденных скрываться;
как мир повернулся спиной, а тебе только двадцать;
как знала, что тон не зависит от камертона,
а любить платонически – выше идей Платона;
как писала слова молитвы на льду нечётко
и кричала толпе, как может кричать девчонка:
«Пускай дан орлу полёт, а пингвину – ласты,
последний взлетит!» – и меня не любили схоласты.
По-прежнему верю в то, что однажды приснилось
(пусть небо за тысячелетье не изменилось!)
И мой инструмент – это резкий смычок Эвтерпы.
И век восемнадцатый выше, чем двадцать первый.
И в тонкой одежде абсурда и грёз пришедших
я лучший друг всех истинно сумасшедших.
Пусть пух откровений не крепче бетонной фальши,
мне хочется верить, что всё повторится дальше.
Отрывок из поэмы Вольтера «Jean qui pleure et qui rit»
(«Жан, который плачет и который смеётся»)
Je dis au mont Etna: «Pourquoi tant de ravages,
Et ces sources de feu qui sortent de tes flancs?»
Je redemande aux mers tous ces tristes rivages,
Disparus autrefois sous leurs flots ecumants;
Et je redis aux tyrans:
«Vous avez trouble le monde
Plus que les fureurs de l’onde,
Et les flammes des volcans.»
Enfin, lorsque j’envisage
Dans ce malheureux sejour
Quel est l’horrible partage
De tout ce qui voit le jour,
Et que la loi supreme, est qu’on souffre et qu’on meure:
Je pleure.
Я спрошу у горы:
«Отчего этот взрыв?
Почему эта лава
в твоих недрах, ответь?»
Я у моря спрошу:
«Отчего наш обрыв
и несчастный тот берег
теперь под волной»?
А тирану скажу:
«Ты изволил посметь
волновать этот мир как движенье коры,
как вулкана прорыв,
больше пламени, волн,
больше силы иной».
Это высший закон?
Когда думаю я:
«В бесконечном несчастье прибывать осуждён
человек», – я кричу: «Неужели, Земля,
умирать и страдать – это высший закон?»
И однажды решив, что не будет иначе
Я плачу.
Болезненное самолюбие – это такая стрела,
что как-то, достигнув сердца, в него, словно в грот, вошла,
проникнув в святые тайны и в заводи глубины,
а перья стрелы вонзённой тебе одному видны.
Оно – оголтелый рыцарь из диких, чужих земель,
который когда-то был изгнан за странный изъян в уме,
и он, проклиная это – в бесстрастии немоты,
и вдруг в поединке выяснится, что этот несчастный – ты.
Болезненное самолюбие – это когтистый зверь,
который у ног ложится, как только ты входишь в дверь,
где ждут тебя континенты, гении, города,
и зверь тебя не оставит и не уйдёт никуда.
Хотя и не могут мысли проникнуть под тёмный грунт,
оно – с течения сбившаяся
река, превращённая в пруд,
но бьётся под этим грунтом трепещущий ключ цветной,
и мир не придумал яростней защиты себе иной.
Мазурка
Включались прожекторы, юрко
стреляли лучами сквозь дым.
Дробилась, качалась мазурка
над домом, от снега седым.
Как светлы там были ступени
и свеч силуэты – тонки!
Как будто чернилами тени
писали в альбомах стихи.
Высоких аккордов кружение,
качнувшихся пар торжество.
паркетный мираж отражения,
и всё для чего, для чего?
Так вышло: заранее знала
и мыслила, тайну круша,
за дымкой январского бала
мелькнуть и исчезнуть душа.
Творчество – это когда ты один в квартире
на межгалактической полосе,
сверху кометы, плечи в небесной пыли,
птица в ладони. Ты не такой, как все.
Люди, послушайте, правды я здесь не вижу.
Может случиться, что я её не найду.
Если бы вы осторожно читали выше,
вы бы узнали, как говорят в бреду.
Вижу, вашей беспечности не нарушу,
ибо скандальность – основа моих основ.