Беглянка из времени «Y»
Шрифт:
Только она умрёт, я прорвусь наружу,
не рассказав вам ни толики этих снов.
Мне было тесно и в рамках улиц:
как ледяных и скользких устриц
считал, чтобы уснуть, банкир,
так я считала сны.
кричал с экранов, был трубой их
времён. Я сглатывала с болью
тот привкус холодно экранный.
Мне было призрачно и странно.
Я уходила от зеркал,
от отблесков и отражений,
почувствовав опережение
чужих коней, ракет и шкал.
Мой голос бредил тенью свыше.
И я кричу Ему «Продли же!
Мой замысел не видел свет».
И то, в чём пряталось бесплотность,
вдруг обрело нерукотворность,
свой взгляд, дыхание и след.
Ангел-хранитель
Когда твой взгляд становится холодным
от той тоски, что селится внутри,
и зависть, вкравшись с видом благородным,
тебе кричит: злорадствуй и замри,
когда ты сам себя не принимаешь,
и сам себя в отчаянье зовёшь,
и невзначай хрустальное ломаешь,
впадая в очистительную дрожь;
когда легко забыть о самом важном,
а злой закон твердит тебе: «спеши»,
когда, в движенье бросившись отважно,
не видишь в том движении души,
когда вся жизнь перечит и ломает,
и мир не прав, и в светлом видишь тьму,
когда никто тебя не понимает,
ты слышишь чей-то голос: «я пойму».
Когда борьбе, заботе или горю
пустые дни идут, обречены,
ты ощущаешь – кто-то есть с тобой, и…
и видишь утешительные сны.
А вскоре тает тот туманный, зыбкий,
неукротимый, злой круговорот,
лишь только тень невидимой улыбки
зерном, горячим, в сердце упадёт…
Поймите нас, возвышенных до крайности,
спустившихся, как мраморы с колонн,
шагающих босыми по бескрайности,
влетающих на сцену и в салон.
Не выдержав, как маленькие лилии,
в чужой оранжерейности и без,
в случайных снах мы все однажды видели,
как парусник спускается с небес.
Поймите тех, субтильных и безжалостных
ко всякому, порочащему честь,
кто в летописях, древних и скрижалистых,
находит упоительную весть.
Холодноруких, бледных, неразгаданных,
тревожных и надменных (не со зла).
И сердце ваше на путях безрадостных
пронзит животворящая стрела!
Поймите нас, и будут вам истории,
гимнасты, менестрели, циркачи,
пути, преображения, мистерии,
звенящие и хрупкие ключи
от всех дверей. Но в призрачной обители
вы нас не оставляйте «на авось»:
сожмите крепко руки нам, поймите, и
уже не прошагайте с нами врозь.
Метафоры
Рыжий закат проплывал в окне —
Перья Жар-Птицы в руках!
Если душа моя не во мне,
Господи, это как?
Феникс из пепла, из сажи Пегас,
Безумным словам – простор.
Фитиль заката в окне погас.
Сердце моё, за что?
Нет ничего бесподобней права
Жечь в темноте свечу,
Горизонтально, влево и вправо,
Мыслить, как захочу.
И, освещая привычный строй
Спрятавшихся фигур,
Быть только откликом,
Детской игрой,
Знаком на берегу.
Может быть, странники всех морей
Вычислят мой маяк,
Бегло взглянув со своих кораблей.
Только когда и как?
Михаилу Кукулевичу
(в день нашей встречи в Ялуторовске)
Вот дом музейный, маленькая лесенка,
скрипящий пол и фортепиано в комнате.
Вы начали про Шиллера и Лессинга,
а я вам про Вольтера, долго, помните?
Вы дали знать: из истинных мыслителей,
как правило, не встретишь атеистов.
А с ветхих стен, печально-ослепительны,
смотрели в зал портреты декабристов.
Прошло два века. Разве это разница?
Два века – как мгновения для вечности.
А за стеной музейная охранница
встревожено шептала: «Сколько свеч нести?»
Кричала на пришедших: «Тише, глупые,
там человек приехал… из столицы!»
Мелькали звёзды, блеск ночного купола,
сибирский тракт, столетия и лица.
Зажглась свеча – иных времён посланница
(я не забуду разговор про Пушкина).
И замер зал. Музейная охранница,
и та пришла послушать вас и слушала.
А эти песни, что сравнится с песнями?
Вам хлопают восторженно и гулко,
я рвусь всей отрешённостью, что есть во мне,
к величественным залам Петербурга.
Потом прошло два дня, и вы уехали.
И стало грустно в опустевшей комнате.
Висят портреты Шиллера и Гегеля.
Их, может, из приезжих ещё вспомнит кто,
и ждёт Тюмень – свердловская племянница.
«Ялуторовск!» – доносится в эфире.