Белая мель
Шрифт:
Остервенело дралась с уличными мальчишками, потому что сама била и была крепко бита.
Соседи все чаще приходили к Лидкиной матери, кричали:
— ...Это опять, наверно, твой звереныш по огородам шарит? Гляди. Ох, когда-нибудь скараулим да и вилами ткнем али стрельнем. Ей-бо!..
— ...Это не твоя ли у нас окна высадила?..
— Сима, мельничиха собирается в суд подавать, — предостерегали сочувствующие. — Говорят, твоя Лидка им за Рыжего Вовку ворота дегтем вымазала и баню подожгла...
— ...Говорят, золотые часы у директора маслозавода из кабинета пропали...
— ...Говорят, какая-то шайка у бабки-травознайки избу обчистила — будто бы золото искали... Бабку
— ...Говорят, на сберкассу нападение было. Сторожа укокошили... Твоя-то дома ли была ночесь?..
Говорят, говорят, говорят...
А Лидка всего только раз, перед концом войны, когда была закрыта на ремонт библиотека, украла стопку книг. Отковыряла в раме замазку, отогнула гвозди и зацапала все книжечки, что лежали на окне. Да и в тех после, перечитав дважды «Войну и мир», «Воскресение», «Мои университеты», подклеила все странички да и подкинула их на крыльцо к приходу библиотекарши.
А перед самым концом войны мамка продала избу.
Видимо, я сидела в этом сквере очень долго и вид, наверное, у меня был не очень нормальный, если вдруг подошел молоденький милиционер и спросил:
— Может быть, вам нужна помощь?
— Спасибо! — сказала я.
— Извините! — смущенно сказал милиционер и вежливо козырнул.
Пришлось встать. Я шла по улице и удивленно думала о том, что прошло почти двадцать пять лет, что я ни разу не побывала там, в своем детстве, что ни разу не вспомнила, не поинтересовалась, как, что и где они, мои друзья: Колька, Маня, Вовка Рыжий и Фишка... Ни разу...
Что это? Боязнь ворошить старое или вдруг с годами появившаяся черствость? Кто знает.
Солнце уже садилось, а мне предстояло зайти к заслуженной учительнице и сказать, что передача, которую я готовила о ней, будет по телевидению в четверг, в двадцать один пятнадцать.
А потом позвоню домой. Маме. Я скажу ей, что скоро приду. Мы живем с ней вдвоем. Вечерами она сидит у телефона — ждет. Ждет, когда я позвоню и скажу, во сколько приду.
И я приду, поднимусь на третий этаж. Нажму кнопку звонка и, тая дыхание, прислушаюсь к шаркающим шагам. Ноги у мамы совсем распухли, и глаза почти ничего не видят. Я замру и скажу... Скажу в открытую дверь:
— Мамк, добрый вечер! Это я...
Такая длинная ночь
Километр первый
Это был первый километровый столб, у которого она остановилась. Слева, внизу, темной гривой тянулся лес, и там, под насыпью, за придорожными кустами и дуроломными травами, тоненько журчал родник. Справа серый, рыхлый туман затоплял глубокий распадок, окутывая лес сыростью, ластился к подножиям гор, взбирался все выше и выше. А впереди густилась темнота, в которую утекали смутно голубеющие рельсы, и был там тот, в палатке на маленьком островке, к кому она шла, — несла свое неразумное сердце.
Менялись запахи, менялся воздух, потому что за узкой гривой леса дышало озеро, дышала земля, дышал лес и дышали горы.
Нюра расстегнула куртку, вынула из рюкзака бутылку пива и, отпив, присела на шпалу. Она только что вышла из поезда на глухом разъезде, где никогда не бывала, но знала, что идти надо вослед поезду.
От этого столба еще восемь километров, а рюкзак тяжел — кроме пары теплого белья и всякой еды — пять килограммов гороха (это Олег просил привезти для приманки лещей) да три бутылки пива. Там, у палатки, под навесом из полиэтиленовой пленки, висят связки сухой рыбы, похожие на привядшие веники. Пиво с такой рыбой — прелесть. Так он считал.
Нюра поднялась и пошагала по шпалам, по хрустящему гравию, уже предощущая радость от встречи — он ведь ждет ее завтра с другой стороны озера у дома отдыха, — он приедет за ней на лодке. А она неожиданно явится сегодня, испугает, обрадует его и три дня будет ненасытно рыбачить, ловить на удочку. Она уже ловила крупных лещей и линей, а на спиннинг — щук. Будет варить уху, жарить белые грибы. Грибы можно собирать каждый день на северной стороне островка, на прошлогодних гарях, в яркой, буйной зелени трав. Впрочем, грибы здесь растут и в густом, непролазном липняке на макушке острова, и прямо на полянке перед палаткой в крупноцветных ромашках и таволге.
А после она будет лежать в лодке на сене, бросив весла, загорать, смотреть в воду — на струящиеся ввысь стебли лилий, на эти удивительно нежные белые цветы с мимолетным, чуть уловимым запахом талого снега, на толкущуюся мелкую рыбешку и водоросли.
Что ночь, что темнота и тяжелый рюкзак, если впереди только радость! Эта радость была в ней как нежданный праздник.
Нюра никогда не пытала Олега, любит ли. С ней — значит, любит, в это она верила, а об остальном не думала: лишь иногда смотрела на него издали — высокого, большеголового, загорелого до черноты. В такие минуты Нюра пугалась своей нежности к нему: боялась за себя, боялась, что сделает какую-нибудь глупость. И она не говорила ему ничего о своих думах о нем, уверяла себя, что он и так понимает все, — зачем говорить о том, что понятно без слов.
А то, что Пегов, начальник цеха, ходит следом и молчит — ее раздражало, хотя понимала, что, может, чувство к ней — как раз единственное, не испытанное им никогда в жизни. Нюре жаль его, но ведь он лет на пятнадцать, поди, старше? Что же делать? «А ничего, — утешала она себя, — всех не полюбишь».
Впереди темную, плотную стену леса озарил свет костра. У костра невнятные, шевелящиеся тени. Нюра замерла, чувствуя, как ломит виски и холодеет спина, кинулась бежать.
Но, устыдившись страха, заставила себя остановиться, прислушалась и вспомнила, что где-то тут вдоль берега должен быть покос, и сразу успокоилась, стала представлять, как сидит кто-то у костра, смотрит на веселую огневую закруть, на блики, лижущие стволы сосен, и думает, коротает ночь...
Разломилась гулкая тишина. Резко, безутешно прокричала какая-то птица на болоте, и этот истошный, ломко затухающий крик долго перекатывался в горах. И снова все потухло, лишь остался безумолчный стрекот сверчков, живших, видимо, в щелястых смоляных шпалах.
Устав, Нюра сняла куртку. Встречный воздух холодил лицо, и это было приятно. А спина горела, и ныли ноги, в темноте она оступалась, чувствуя сквозь подошву скрипучие камушки.
«Я приду сейчас и скажу, как тосковала там, в городе, эти четыре дня и как не чаяла вырваться. А он рассмеется и сухо скажет: «Явилась. Что за родня?» И возьмет тяжелый рюкзак и удивится: «Ог-го! Сдурела», — и протянет одно весло, чтобы опираться на него в зыбком проходе до лодки. Не стану я ничего говорить. Я просто подойду и притулюсь к его плечу, потрусь щекой и скажу: «Ну, здравствуй!» А он положит равнодушную руку мне на плечо и скажет: «Ну, ну, пошли!» Если он так скажет, я потом в палатке отвернусь, когда он сильно, уверенно потянет к себе. Господи, что я говорю? Я никогда не отвернусь от него, потому что ни с кем так покойно, радостно не было и не будет и никто так не позвонит мне и не скажет: «Бабуся, поехали-ка на рыбалку. Тогда-то и там-то встретимся. Возьми то-то и то-то».