Белая полоса
Шрифт:
Единственное, на что мог повлиять адвокат, предоставленный ему МВД, так это убедить Вишневского в обмен на срок вместо пожизненного заключения просто отказаться в суде разговаривать с судьёй (как впоследствии и произошло) на тот случай, если он вдруг возьмёт, например, и вспомнит, что ему сказали забрать дипломат, которого, как он потом разглядел, у Подмогильного не оказалось.
А чтобы «впихнуть невпихуемое», как тут любили выражаться, и спрятать то, что скрыть невозможно, было принято это самое поставить на самое видное место. А эпизод Подмогильного, в
Среда и четверг были назначены выходными, и я это время досиживал в карцере. В среду меня посетил адвокат. И был удивлён моему внешнему виду.
Только при выезде из карцера за пределы СИЗО выдавалась личная одежда. Внутри тюрьмы все перемещения, в том числе и к адвокату, были в карцерной робе.
— За что хоть? — спросил Владимир Тимофеевич.
— Написано, что за карты, — сказал я.
— Понятно, — сказал Владимир Тимофеевич.
Перед уходом адвокат спросил, что необходимо передать. Я сказал, что завтра, после обеда, в передаче мне нужно банное полотенце — толстое, махровое, тёмное и, по возможности, размером со штору.
В карцере что маленькое полотенце, что большое считалось полотенцем. Так же, как пустая матрасовка — матрасом. И полотенце можно было использовать в качестве подстилки на бетонный пол, чтобы весь день не находиться на ногах.
А после окончания семи суток меня могли сутки продержать в камере и снова закрыть в карцер.
Время освобождения из карцера соответствовало минутам, указанным в постановлении. И как только по радио зазвучали двенадцатичасовые новости, открылась дверь. Я сдал робу, получил свою одежду и сказал прапорщику-«деду» до свидания, почему-то уверенный, что мы ещё не раз встретимся.
Я проследовал по коридору за корпусным, представляя, как сейчас вернусь в камеру, получу передачу, поем и лягу спать. Всё-таки семь суток на ногах вместе с выездами на суды были утомительными.
Мы вышли за дверь цокольного этажа, поднялись по половине пролёта лестницы. Но корпусной не открыл дверь, ведущую в подземный туннель, чтобы сопроводить меня к стыку корпусов «Кучмовки», «Брежневки» и «Столыпинки», а открыл железную дверь в том же крыле на первый этаж.
— Ты теперь в сто двадцать третьей, — сказал корпусной.
На этом, первом, этаже правого крыла «Катьки» были расположены камеры осуждёнки, строгого режима и усиленного режима для злостных нарушителей режима содержания. И 123-я считалась одной из них, рассчитанной на 18 человек.
— Как быть с моими вещами, которые остались на том корпусе, в камере? — спросил я.
— Ту хату вчера разбросали, — сказал корпусной. — В камере никого нету, только твои вещи, и я сейчас скажу, чтобы их сложили в сумки и привезли сюда.
— Я могу сам собрать свои вещи, — сказал я.
— Сказано сделать так, — ответил прапорщик.
Видимо, цель такого решения заключалась в поисках телефона, чтобы я его, если он у меня был (а в том, что был, видимо, сомнений не было), не спихнул какому-нибудь контролёру во время переезда из одной камеры в другую,
Ходили разговоры, что сам начальник оперчасти в том случае, если был уверен, что в камере телефон, собственными руками отбивал всю плитку в туалете (например, чтобы добавить ещё сутки карцера). Но в камере телефона не было. И, понимая, что может считываться моя реакция, я настаивать не стал. А попросил побыстрее принести мои вещи, чтобы я мог переодеться.
Корпусной открыл дверь, и я зашёл в камеру. Она была светлая, и в два больших зарешёченных окна светило солнце. И напротив его лучей повернувшиеся в мою сторону лица казались ещё более мрачными.
Люди разговаривали между собой, но не было слышно ни одного русского слова.
С левой стороны расположились представители Кавказа разных возрастов и национальностей. Кто стоял, кто сидел на нарах и играл в нарды, кто курил на лавочке спиной к большому длинному столу, разделявшему камеру напополам. На верхнем ярусе, видимо, их шныри или те, кому не хватило места снизу. Людей было больше, чем нар. В общей сложности человек пятнадцать. Такое бывало, что из пяти нижних нар, находящихся впритык друг к другу делали десять спальных мест. Спали боком, но внизу.
Дальние, крайние двойные нижние нары — видимо, смотрящего, — были пустые.
С правой стороны нар было в два раза меньше, так как часть камеры занимали умывальник и туалет. И не удивительно, что представители так называемого блатного мира ютились с другой стороны.
Нижняя и верхняя нары у туалета были свободные. На двойных двухъярусных нарах под правым окном я увидел выглядывавшее славянское лицо. Рядом с ним был татарин. Славянское лицо показалось мне знакомым. Подельник Славика из Нахимовского училища — Владислав.
Я прошёл к нему и поздоровался. Кто-то на телевизоре добавил громкость музыки — видимо, специально приглушённой, когда в камеру стала открываться дверь. Владик был искренне рад меня видеть. Как он сказал, что сначала не поверил своим глазам, увидев тут Шагина! Но как только мы поздоровались, сразу, как говорилось, «выпал на шифр», что я тут делаю. Да ещё после карцера. То, что меня посадили в карцер, — это было событие в тюрьме! Тут считалось, что у Шагина всё куплено и в этом отношении он не пробиваемый.
— Смотрящий тут Петруха, из полтавской бригады, — сказал Владик. — Сейчас он на суде. Но, как я понял, он собирается отсюда сваливать. Я тут сам две недели. Но мне руль не нужен. Я ему сказал, что «общак» не возьму. Тайсон тоже, если что помочь, но в эти дела лезть не хочет.
Татарин замотал головой, и я поздоровался с ним за руку.
— Вон, пускай ищет кого-нибудь из тех, — продолжил Владик и кивнул в сторону представителей Кавказа. — Он перед ними прогибается. Чуть ли не жопу лижет. А их всё сюда последнюю неделю садят и садят. Я столько чёрных и на свободе в одном месте не видел. Мы тут с Тайсоном пока в меньшинстве, и нас не трогают. Но если что начнётся, — он посмотрел на меня, — останется только резать.