Белая свитка (сборник)
Шрифт:
Извозчик подкатил к тройке. К своему удивлению, Бархатов узнал в сидящих в санях Гашульского и Воровича. Их руки были стянуты ремнями. Бывшие подле тройки люди подскочили к Бархатову, связали ему белыми сыромятными ремнями руки и ноги и усадили между Гашульским и Воровичем на заднее сиденье. На переднее сели молодцы. Извозчик им помогал. Он застегнул полость. Ехавший с Бархатовым человек сел на облучек к ямщику. Все делалось быстро и молча. Кругом не было никого. С одной стороны темнел сквозным кружевом голых деревьев Ботанический сад, с другой, за Карповкой, виднелись развалины полковых сараев Лейб-Гвардии Гренадерского полка. Тут и в прежнее время никто не мог помешать делать, что угодно. А теперь…
Бархатов понял: пришел день давать отчет за все… Когда-то, в такие же мягкие, зимние, мартовские дни, когда от тающего снега пахнет весною и в порывах ветра
Тогда это делалось при буйных криках одобрения толпы, среди празднующего революцию вооруженного народа, в самый разгар войны. Тогда рябило в глазах от красных флагов, звенело в ушах от грубой марсельезы, спирало в горле от керосиновой вони бесчисленных машин, от запаха пороха, пожарного дыма сжигаемых участков и крови. Везде стреляли. Убивали офицеров и городовых. Улица кипела народом, и точно пьяный был Петроград.
Теперь их, а может быть, и даже наверно, и кого-нибудь еще, тихо и спокойно арестовали на улице. Арестовал неизвестно кто и вез неизвестно куда. Никто не видит. Но, если бы кто и увидел, если бы это сделали всенародно, и тогда никто бы не возмутился и никто бы им не помог. Разве долгими годами неистовства ГПУ, руководимого сумасшедшим Дзержинским, а после ненавидящим Россию Менжинским, двумя поляками, не приучено население, что можно когда угодно, где угодно и кого угодно не только арестовывать, но и расстреливать за милую душу? Разве не хватали вот так же высших военных начальников, советских служащих, «нэпманов», купцов, не сажали их в тюрьмы, не предъявляли им самых нелепых обвинений и не расстреливали целыми «пачками»? В советском государстве все возможно.
Кто, наконец, знает, кто эти властные, сильные люди. Таинственные, полумифические «братчики», «белые свитки» или сверхтайные агенты того же ГПУ, уничтожающие крамолу, заговоры, борящиеся с интригами иностранного капитала? И в чьи лапы лучше попасть, «белых свиток» или чинов охраны, Бархатов не знал.
Тройка без бубенчиков и колокольцев мчала по белым, малоизъезженным снегам набережной Карповки.
Улицей Литераторов, мимо заборов и пустынных осиротелых домов, мимо новых, пятиэтажных, скучных громад, грязных, точно недостроенных с уже облупившейся штукатуркой, промчали на Каменноостровский и свернули на Острова. На углу Песочной стоял милицейский у деревянной панели. Он узнал Гашульского, вытянулся и по-военному приветствовал своего начальника. Что думал он? Куда едет на тройке в этот час высшее Ленинградское начальство? Кутить по загородным злачным местам? Но тогда рядом с ним сидели бы не эти рослые молодцы, точно переодетые чекисты, а визжали бы советские барышни, секретарши, дактило, курсистки или артистки государственных театров.
Бархатов зажмурился. Как много у них стало этого женского добра и какое оно стало доступное! Не в этом ли секрет сокращения, почти уничтожения проституции, чем так гордился комиссар народного здравия Семашко?
«О чем я думаю? — прошло у него в голове. Но такие же неуместные мысли продолжали лезть в голову. — А что думает мильтон при виде нашей теплой компании? Едут на охоту? Но охота давно кончена. Какая в марте охота? Впрочем… Для нас?.. Для комиссаров?.. Коммунистов?.. Может быть и охота… Думает небось, что мы едем руководить какой-нибудь ответственной выемкой, арестом или экспедицией для выжимания с крестьян налога. Ему нет ничего удивительного в том, что мы с молодцами-чекистами катим куда-то в девятом часу утра на тройке, ибо Союз Республик — страна всяческих возможностей. Если даже эти молодцы поставят нас сейчас к забору у Громовской богодельни и начнут расстреливать из наганов, милицейский и пальцем не шевельнет. Его дело сторона. По приказу Чрезвычайки… Да, вот оно, как обернулся весь наш порядок, которым мы так недавно гордились перед всем светом. Как это было хорошо, когда это касалось бедных юношей с явным офицерским прошлым! И как это скверно теперь, когда коснулось нас, старых коммунистов!» Он посмотрел на лица сопровождавших их людей. Простые крестьянские лица. Верно, запасные солдаты, не красноармейцы, а солдаты. Им лет по сорока. Значит, всего повидали — и войну, и царскую муштру, и гражданские драки, испытали и старое и новое. Такие люди хуже всего. У них есть с чем сравнивать. Они знают степени сравнения — лучше, хуже. Было — при царях — отлично. Стало — при коммунистах — хуже плохого. Он, Бархатов, слыхал это и от рабочих… Лица хорошие, русские. Загорелые… Стрижены по-солдатски. Одеты в теплые полупальто… И шапки неплохие.
Стал думать, кто дал деньги на всю эту организацию. «Англичане?.. Немцы?.. Французы?.. Нет, не дадут ни те, ни другие, ни третьи. Для них для всех мы лучше. Им слабая советская республика важнее сильной России. Сильная Россия опять в ширь потянется… Версальский и Рижский миры, все эти Рапалло и Локарно для сильной русской России как бы не оказались клочками бумаги… Нет, иностранцы на это гроша ломаного не дадут. Если кто дал, то дала темная мирская сила… Та, что от Бога не отказалась, что молится тайком за своего “Миколая Миколаевича” и верит по глухим хатам, что еще жив Государь… Она способна по копеечке, по алтынчику, по рублику собрать ту казну, на которую все можно сделать. Это она по своим деревням, по жалким здешним киштам, по новгородским избам, по белорусским халупам, по казачьим и малороссийским хатам принимает этих людей, братьев Русской Правды, всяких партизан Зеленого Дуба да Белых Свиток, ссужает их пирогами и самогоном, дарит медною, мужицкою казною и не выдает, проклятая, никому».
Было противно думать, противно понимать, но мысли бежали сами собою.
«Темная… Святая Русь… Никак ее не повалишь на обе лопатки. Никак, никаким жидом, никаким пьяным безработным коммунизмом не задушишь. Вот и пришла она в города сама пушить “врагов русского народа”, друзей-товарищей Третьего Интернационала».
О смерти Бархатов не думал… Он знал, что везут на смерть, но мысль о смерти как-то отходила в сторону. Опять спрашивал себя, откуда все это идет. «Оппозиция? Тогда сговоримся. А может, и просто недоразумение? Ошибка, каких много бывает у ГПУ? Опросят, посмеются и доставят домой. А может, впрочем, по ошибке и расстреляют. Бывает и это».
Как-то не вязалась мысль о смерти с дуновением весны, чуть слышным в пасмурном дне мартовской оттепели. С залива тянуло теплою свежестью, и с радостным гамом перелетали вороны в темных ветвях, пугая весело-звонкие стайки серых воробушков.
Тройка мчалась. По-прежнему молчали неведомые спутники. Миновали Каменный остров. Сани заерзали полозом по обнажившимся от снега доскам Строганова моста. Вдоль Большой Невки проехали Новую и Старую деревни. Слева, серым облаком в тумане, — туман стал подниматься с моря, — грозило дождем или снегом. Чуть наметилась над самым морем темною паутиною голая Комендантская роща. Вправо, над замерзшим озером залива, дымили низкие избы Новой Лахты. Как-то сразу въехали в березовую аллею Лахтинской улицы, повернули направо и пошли шагом по узкой колее малонаезженного проселка.
Сильные гнедые пристяжки выше колена проваливались в рыхлый, ноздреватый, хрустящий, точно губка, пропитанный водою снег и шли, громко отфыркиваясь. Лошади парили. Густая зимняя шерсть слиплась кольцами и гладко облепила блестящие, точно водою облитые, сытые крупы.
Коренник, мерно ступая по дороге, в раскачку задними ногами, бил по крупу коротко, по-ямщицки завязанным хвостом. Звонко щелкала мокрая репица по ударяющим в синь окорокам. Терпко пахло конским потом. Ямщик закурил трубку, и запах махорки, снежной сырости и конского пота слился в тот особенный запах, что напоминал деревню, охоту, Святки… И зиму и весну вместе. Зиму потому, что пахло с полей и недальних лесов снегом и свежим холодом. Весну потому, что не так потеют зимой лошади и не такой нежный запах махорки в зимнюю стужу, как в весеннюю оттепель.
Бархатов знал эти места. Тройка входила в ту лесную глушь, что тянется без дорог громадной полосой от Выборгского тракта до Финского залива. Где по суше, у Шувалова и Коломяг, это красивый, ровный, мачтовый, сосновый лес. За речкой Черной Каменкой он спускался в моховые болота, густо поросшие мелким корявым сосняком и кривыми, полярными, мелколиственными березами, растущими по кочкам. Лес этот изобилует провалами, окнами темными лесными озерами, с берегами, усеянными круглыми гранитными валунами и целыми скалами превосходного розового гранита и серого гнейса. В самой глуши этих лесов притаилась единственная маленькая деревушка Конная Лахта, та самая, где был некогда найден громадный каменный монолит, камень «Гром», послуживший основанием для конной статуи Петра I, поставленной на Сенатской площади Екатериной II. С тех пор как из маленького лесного чухонского выселка повезли камень «Гром» под конную статую, выселок назвали Конною Лахтою.