Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
— Тут не то… За осчастливливание требуют платы. А моральная плата страшна. На весь век. Вот так и живут по двое — кредитор и должник. А какой должник, в конце концов, не возненавидит своего кредитора? Разве совсем никчемный. Забитый.
— Неля, — поднял умоляюще руки Борозна, — не наказывайте меня за искренность. Поверьте, я уже наказан. И ведь со мной всегда так. Хотел понравиться…
Он вдруг бурно и громко расхохотался.
— Чего это вы? — удивилась Неля.
— Почему-то вспомнилось… Просто так… Глупость. Когда-то мы с товарищем так выкаблучивались перед одной девушкой, так друг друга оплевали, что уже и отмыться было невозможно, пришлось удирать обоим.
— Так вы, значит, охмуритель злостный и сознательный?
— Да нет, пожалуй,
— А кому этого не дано?
— Дано другое. Язык. Это интеллектуалы. Какой-нибудь очкарик строит из себя скептика, нигилиста. Он и в самом деле умный. У девушки же ума нет, и она идет за ним.
Неля демонстративно покачала перед глазами Борозны сумочкой.
— Принимать это как аналогию?
— Неля, я опять куда-то не туда лезу. Я не знаю, что это со мной…
— Просто это означает, что сегодня нам пора прощаться.
— Еще только десять… Давайте пройдемся…
— Нет, будьте здоровы, Виктор Васильевич. Доброй ночи. — И побежала по ступенькам вверх, к лифту.
Борозна шел по набережной в сторону метро. Думал обо всем, что произошло, и замечал, что он и в самом деле сегодня не такой, как всегда. Рассыпался последовательный строй мыслей, и куда-то девалась категоричность, уверенность в том, что сделает он в следующее мгновение, завтра, через год. Где-то на горизонте сознания вспыхивало опасение, что его легкомыслие — то, сказанное Неле о работе Марченко, — выльется в большую грозу, но пока что старался не прислушиваться к нему, и это ему удавалось. Он вслушивался в себя, в свои мысли, которые возвращались к ее словам, к тем словам, что родили это настроение, принесли радость: «Мне достаточно одной человекоединицы»; его словно бы несло что-то, и он даже не замечал, как очутился у станции метро, а потом и на своей улице. Его заполнило что-то большое, радостное. Он осознавал его, обдумывал, но от этого оно не блекло, напротив, становилось еще больше и радостнее. И немного тревожнее. Борозна вошел в квартиру. Хотел включить свет, уже нащупал было выключатель, но отдернул руку. Ему сейчас показалось, что свет обкрадет его, сдует с души радостную мечтательность, бросит в будни. Не раздеваясь лег на диван. Так и лежал, положив руки под голову и глядя в темноту, которая постепенно раздвигалась перед ним. Да и не такая уж стояла в комнате темнота — в широкое окно с Владимирской улицы вливался процеженный сквозь серую занавеску желтоватый свет фонарей.
Неожиданно Борозна засмеялся. Он засмеялся оттого, что ему так хорошо, смеялся над собой, таким необычным, даже глупым, счастливо-неистовым, смеялся от предчувствия чего-то еще большего, еще лучшего. Он старался представить себе, каким оно будет, и не мог. Что-то мешало ему, что-то цеплялось за память, за душу, прокалывало эту радость, и тогда вставала тревога. И чем больше он думал, чем четче вспоминал все, его радость уменьшалась, а тревога росла. Она вставала откуда-то со дна, как паводок, как туман, поднимающийся из долины. И в том тумане, в том паводке таяла уверенность, ее становилось все меньше, а тревоги больше, и вскоре она заполнила все. Сначала Борозне вспомнилось, как нелепо он вел себя в их первую встречу, в парке Примакова, потом вспомнил их общий поход на выставку картин американского художника в музее украинского искусства, где он тоже порядком выпендривался, и кинофильм «Последняя ночь», впечатление от коего испортил немалой порцией цинизма, и так, в воспоминаниях, добрел до сегодняшнего Дня.
«Нужно перейти в сферу деятельности», — сказал он… сказал сегодня. Он даже содрогнулся. Ему опять стало невыносимо стыдно. А потом он припомнил их прощание. Ну конечно же Неля сбежала от него. Просто сбежала. И уже никогда она не пойдет с ним. Он сам испортил все, сам виноват…
Борозна поднялся, сел на диване. Свет за окном был густо-розовый и тревожный, как зарево. И вдруг Борозна ощутил, как в нем что-то вскинулось, и змеистый холодок побежал к сердцу. Его охватило отчаянье. Он почувствовал страшную пустоту, как будто проваливался в нее, и она смыкалась над головой. Разум подсказывал, что ничего не случилось, но ничто уже не слушало его, отчаянье жило само по себе, не подвластное разуму, заполняло все его существо сильнее и сильнее — до последней клеточки.
В это мгновение щелкнули троллейбусные провода — и что-то зазвучало в нем. «Еще не поздно. Я должен любой ценой увидеть ее. Я должен сказать ей… Увериться…» И снова разум фиксировал, что это бессмысленно, что он может окончательно разрушить все, но это для него сейчас было как шепот недруга в лихую годину. «Я возьму такси… Я скажу ей…»
Что именно он скажет Неле Рыбченко, Борозна не знал, но был уверен, что скажет что-то значительное, убедительное для них обоих.
Когда Борозна нажал на беленькую пластмассовую кнопку звонка на шестнадцатом этаже, он пылал как в лихорадке. Он услышал за дверью легкие шаги и, прежде чем там спросили, кто это, сказал хриплым, севшим от волнения голосом:
— Неля, откройте… Это я… Виктор… Виктор Васильевич. Откройте на одну минутку.
Неля открыла дверь и ужаснулась — такой вид был у Борозны. Его квадратное, вырубленное резкими линиями лицо вытянулось, в глазах — отчаянье. В этот момент Неля подумала, что Виктор Васильевич совершил какое-то невольное преступление. Может, на него кто-то напал, и он, защищаясь, убил человека… Она даже прикрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть. Борозна увидел, как в ее глазах всплеснул ужас, и растерялся совсем:
— Неля, вы не пугайтесь. Я пришел сказать. Я не могу… Мне показалось… мне показалось, что вы на меня обиделись. Больше чем обиделись. А это для меня было бы сейчас… Я сам не знаю, чем это может быть для меня. И вы тоже не знаете.
Ужас в ее глазах сменился удивлением, а удивление — радостью, горячей, даже жгучей. Она читала на его лице беспредельную искренность, и отчаянье, и страх, что его слова поймут неправильно, читала как неожиданно прекрасные строки из книги, она видела его неистовство и растерянность и тоже наполнялась тревогой и в то же время какой-то заботой, чувством опеки, подобным тому, с каким старшие смотрят на безрассудных озорных детей. Он и впрямь сейчас был похож на испуганного мальчика — этот крупный мужчина с профилем ассирийца, крутым лбом и густой острой бородой.
— Неля, я вас… Я вас… Вы не подумайте… Я только хотел сказать… то есть спросить…
Это был другой человек, совсем не тот, какого она знала раньше, — сконфуженный, встревоженный, с раскрытым настежь сердцем, близкий, беззащитный.
И все-таки еще какое-то мгновение Неля стояла перед ним со строго сведенными бровями, казалось, она что-то думала, что-то взвешивала — по ее лицу и впрямь проплыла зыбкая, почти мучительная тень — и отступила в сторону:
— Войдите. Неудобно как-то… разговаривать на пороге.
Борозна проснулся с легкостью на душе и в теле. Он сразу, еще не раскрыв глаз, вспомнил все, не вспомнил, а продолжил мысленно, потому что оно не прерывалось в нем даже во сне. Он лежал на диване, стоявшем в глубокой нише — такие ниши теперь делают всюду в однокомнатных квартирах, они действительно очень удобны и служат спальней, — укрытый цветастым одеялом, на двух роскошных подушках, а поскольку не привык так высоко подкладывать под голову — у него немного болели мышцы шеи. Он вспомнил, как они с Нелей еще долго стояли в маленьком коридорчике, как он говорил, а что именно — того вспомнить не мог, как что-то совсем неожиданно приблизило к нему Нелю, — он уловил это глазами, сердцем, оно не забыло, оно хранило и сейчас трепет ее тела и испуг, и, наверное, именно потому ее губы долго оставались твердыми, долго не отвечали на его поцелуи и только потом отмякли, а порыв, в котором ее руки сомкнулись за его плечами, был горяч и неистов.